— А у нас неделю назад опять таксиста убили… — сказал, вступая в разговор, майор милиции Ардабьев-средний. — Накинули сзади телефонный провод на шею и задушили. Поймали мы двух парней — еще совсем мальчишек… Так знаете, что они сказали? «Денег на магнитофон не хватало». Вот вам и вещь-убийца. Почему вещи для многих выше человека стали? Дефицит? Хреновина! Дефицит души — вот что это такое. А вот откуда он взялся? Вроде все у нас правильно, и жить мы лучше стали… Но мы у себя в милиции иногда такое видим, что сами ужасаемся — откуда это у нас? Врачам к смерти привыкать нельзя, а разве нам можно? Я так рассуждаю: болезни — это убийцы, а убийцы — это болезни. Не больные, а именно болезни. Я иногда сижу в своем вытрезвителе на дежурстве, и такая тоска меня хватает… Тогда я беру Маяковского и читаю. В глазах — морды пьяные, а я Маяковского читаю… — Ардабьев-средний шепотом процитировал под траурную мелодию духового оркестра: — «Неважная честь, чтоб из этаких роз мои изваяния высились по скверам, где харкает туберкулез, где б… с хулиганом да сифилис…» Я так рассуждаю: с туберкулезом мы вроде справились. Насчет б… и сифилиса — справляемся, хотя и не совсем. А вот хулиган расцвел. Я сначала по-вытрезвительски думал — дело в водке. Частично в ней… Но только частично. Дело в душевной пустоте. Пустота — это чахотка души. А вот эту чахотку мы еще лечить не научились…
— У Маяковского было прошение на имя товарища химика… — вспомнил Ардабьев-старший. — В мастерскую человеческих воскрешений. А ведь никого не воскресят. Ни Маяковского. Ни моих эвенков. Ни нашего отца. Ни нас с вами, когда умрем.
— Откуда ты знаешь? — спросил Ардабьев-младший. — Если йог может лежать на гвоздях, значит, могут лежать все на гвоздях. Только нужно уметь сконцентрироваться. Если абхазские старики могут жить по сто пятьдесят лет, значит, все могут жить по сто пятьдесят лет. Надо только уметь жить. Мы еще очень мало знаем сами себя, собственные силы. Сначала мы должны научиться не болеть. А потом мы должны научиться не умирать.
— И научиться не убивать… — тянул свою линию Ардабьев-средний. — Я так рассуждаю: пока будет хулиганство, будет поножовщина. Пока будет поножовщина — и война будет. Война — это тоже болезнь. Я так рассуждаю…
И вдруг все трое братьев замерли и привстали, вглядываясь вперед поверх кабины грузовика. Навстречу их грузовику по улице плыл такой же грузовик с черно-красными бортами и гробом в кузове. За гробом тоже шел духовой оркестр, сверкая помятыми медными трубами, и тоже брела толпа. В кузове у гроба тоже сидела вдова — только совсем молодая, и около нее еще не могло быть трех взрослых сыновей. Грузовик двигался в противоположную сторону от старого хайрюзовского кладбища — на новое, комбинатовское.
Фотограф знал, кто лежит в этом гробу. У двадцатилетнего строителя отказал замок монтажного пояса, и парень сорвался, упав на пронзившие его насквозь острые штыки арматуры. Фотограф слышал об этом разговор на летучке, когда иркутская практикантка с горящими благородным гневом глазами предложила написать проблемную статью о технике безопасности на стройке. Редактор, пряча от нее свои ничем не горящие глаза, мягко сказал: «Не рано ли вам браться за такую тему, Семенкина?..» Он ждал квартиру в шлакоблочном доме строителей.
Две траурные мелодии двух духовых оркестров, идущих в противоположных направлениях, слились в одну, грузовики с двумя гробами двух незнакомых при жизни людей поравнялись, и фотограф щелкнул в то мгновение, когда две вдовы — старая и молодая — подняли застланные слезами глаза друг на друга. «Кому нужно это фото? — подумал фотограф. — А когда-нибудь умру и я, и со мной мои негативы…» Но, подавляя в себе эти горькие мысли, он стал яростно фотографировать все то, что никогда не надеялся напечатать или выставить: деповских рабочих, несущих, оскользаясь на мокрой кладбищенской глине, жестяной обелиск с красной звездой. Руки вдовы, судорожно гладившие лицо покойного. Пенсионера Ивана Веселых, вгоняющего в гроб обухом топора большие, но все-таки гнущиеся гвозди. Гроб, снижающийся в распахнутое чрево земли на напрягшихся веревках. Горсти зерен, летящие в могилу с ладоней старух. Комья земли, прыгающие с лопат. Пролетарские руки, берущие по щепотке рисовой кутьи с изюмом из эмалированного таза, поставленного на свежий могильный холмик.
К Ардабьеву-младшему подошел Иван Веселых, ткнулся ему в плечо, затрясся, сморщив сухонькое лицо, похожее на детский кулачок:
— Я всему виной… я… У меня он засиделся… Сам я умирать собрался, да его за собой и потянул…
Вдова взяла поданный ей, по обычаю, веничек, обмела края могильного холмика и потом поклонилась людям поясно, хотя ей это было и нелегко:
— А теперь Андрей Иванович в гости вас просит… Фотограф успел снять ее поясной поклон и, когда понял, что у него кончилась пленка, заплакал, уже не боясь того, что слезы будут затуманивать видоискатель.
Много гостей наприглашал Андрей Иваныч, да только сам не пришел к себе в гости. Вдоль стен самой большой комнаты буквой П стояли застеленные белыми скатертями столы, накрытые на пятьдесят человек. Скатерти были и свои, и соседские: то с кистями, то с ришелье, то вышитые крестиком, то гладкие. Под скатертями столы тоже были свои и соседские: то дубовые, то красного дерева, то просто некрашеные кухонные и даже стол из учительской, взятый в школе. Сидели больше всего на табуретах, с положенными на них досками, обернутыми в газеты. Тарелки с цветочками были свои, а тарелки с позолоченными полустертыми ободками и алюминиевые гнущиеся вилки были из деповской столовой. Но одно для всех гостей было одинаково: это стограммовые граненые стаканчики.
Щедро угощал Андрей Иваныч: тяжко колышущимся под ножами холодцом; и собственными малосольными огурчиками с прилипшими к бородавчатым бокам черносмородинновыми листами; и мухоморами, составленными из очищенных крутых яиц и половинок помидоров; и яичными скорлупами, начиненными крошевом желтка, присыпанным укропом; и солеными, серебряно поблескивающими хайрюзами; и квашеной капустой с брусничными красными бусинками; и черемшой с ее ландышевыми листьями и чесночным запашком; и даже оленьим мясом от целого, нарубленного в три ящика оленя, привезенного на самолете старшим сыном Андрея Иваныча из далеких эвенкийских краев. Но вот водки Андрей Иваныч разрешил только по три стаканчика. После этого нужно было встать и освободить место для других, ждущих своей очереди во дворе. Из-за стола не должны были вставать только вдова и трое сыновей.
— Милости просим, — сказала вдова, улыбаясь первым пятидесяти гостям. — Уважьте Андрея Иваныча.
А когда они встали, сказала тоже улыбчиво:
— На сорок дней приходите… Андрей Иваныч ждать будет…
Молчаливые, бесшумные, как призраки, хайрюзовские старухи успели в момент заменить все тарелки, ножи, вилки, так что новая смена села за свеженакрытый стол.
— Милости просим! — сказала вдова, улыбаясь вторым пятидесяти гостям. — Уважьте Андрея Иваныча!
А когда они встали, сказала тоже улыбчиво:
— На сорок дней приходите… Андрей Иваныч ждать будет…