Проселочная дорога, по которой шел Сережа, довела его до Шелапутинок — одноулочной деревни, стоящей на берегу реки. Многие еще крепкие избы выглядели осиротело, потому что их окна были крест-накрест заколочены досками, но люди еще попадались. Улицу пересекала старуха в калошах на босу ногу, несущая коромысло. Старуха остановилась посередине улицы, заметив Сережу, и сказала:
— Погоди чуток, парень… Пусты ведра несу… Дороги тебе не будет…
Сережа послушался и остановился.
Шлепая калошами в пыли, старуха подошла к колодцу под двускатной крышей, поросшей тускло-зеленой плесенью, два раза прогремела цепью, доставая из темных глубин воду, ловко подцепила на края коромысла уже полные ведра и пошла обратно через улицу, чуть задержав шаг на середине и улыбнувшись Сереже:
— Вот теперь можно… Хороша дорога будет…
Сережа тоже улыбнулся ей и с каким-то тайным значением перешагнул прозрачные бусинки еще не всосанных пылью капель, сорвавшихся с ведер.
Сережа узнал эту старуху, хотя она не узнала его, да и немудрено — здесь побывало столько их геологического брата. Она была одна, оставленная сыновьями, уехавшими на большие стройки, и с радостью пускала проезжих людей к себе на ночлег, никогда, упаси Боже, не беря с них денег. Однажды, заночевав у нее в сенях рядом с отгороженной досками, бережно выхаживаемой телочкой, Сережа рано утром вышел во двор и стал делать зарядку. Вдруг он увидел эту старуху с тряпкой в руке, испуганно глядевшую на него и крестившуюся.
— Чо с тобой, сердешный? Болесть кака на тебя напала, чо ли? Падучую — это я знаю, а вот прыгучей ишо не видывала.
— Это зарядка, бабушка. Гимнастика, — рассмеялся Сережа.
— А на чо эта выминастика? — непонимающе переспросила старуха.
— Для развития мускулов, бабушка, — объяснил Сережа.
Старуха подошла к нему и протянула руку.
— А ну-ка, пощупай, сынок. Да ты не бойсь, не рассыпется.
Сережа потрогал ее руку повыше согнутого локтя и вдруг ощутил небольшой, но прямо-таки железный катышек мышц под рукавом сарафана, так не вязавшийся с изуродованными временем и работой пальцами.
— Выходит, сынок, чо я этой выминастикой каждый день с утра занимаюсь в огороде и на поле, а вот до прыганья ишо ноги не додумались.
Такая это была старуха.
Сережа дошел до Шелапутинского сельпо, а из его дверей опять неожиданно выплыло коромысло, роняя с ведер капли, только почему-то темно-красного цвета. Нес ведра мужик, изрядно покачиваясь, как видно, не только от их тяжести. Он тщетно пытался разжечь похлюпывающими всосами потухшую папиросу.
— Это что такое? — удивленно спросил Сережа, кивая на ведра.
Мужик приветливо шатнулся в его сторону, загоготал, отчего папироса шлепнулась в ведро.
— Это косорыловка… Ничо, с табачком крепче будет, — сказал мужик, выкидывая папиросу двумя пальцами.
— Какая косорыловка?
— Вино тако, это мы его так окрестили. Забросили нам в бочках с Молдавии. Было, видно, хорошее, да по пути скислось. Пьешь-пьешь его, а ничо не чувствуешь. Но ежели полведра выпьешь, ничо, разбират. Правда, наутро голова трещит, рыло накось воротит. Вот мы его и прозвали косорыловкой. Хошь попробовать? Да ты не беспокойсь, у меня и кружечка есть.
Мужик поставил ведра на землю, извлек из кармана алюминиевую кружку, протер ее полой пиджака, зачерпнул из ведра, куда не падала папироса, и протянул Сереже:
— Отведай.
Сережа попробовал — это было чистое сухое вино с легким вяжущим привкусом.
— Это очень хорошее вино, — сказал Сережа.
— А чо же оно скиснуто? — недоверчиво протянул мужик.
— Это такое особое вино, без сахара. Сухим называется.
— Како же оно сухо, ежели мокро? Шутишь ты, паря, — погрозил мужик пальцем, взял коромысло на плечо и пошел своей дорогой. — Все шутют с нами, все шутют.
«А ведь так и не поверил мне», — подумал Сережа, но в нем не возникло никакого превосходства по отношению к этому наивному недоверию. Сережа знал, что в эти ягодные места сухое вино почти не завозилось, откуда же тут было найтись тонким ценителям. Здесь пили водку, называя ее «вино», спирт удостаивали имени собственного, а все виды крепленого вина, независимо от цвета, назывались «красненькое». Сережа, к счастью, не заблуждался, как некоторые его городские сверстники, что человеческий ум определяется нахватанностью знаний о марках вин, автомашин и модных пластинках. Здесь, в ягодных местах, Сережа встретил много людей, наивных в том, в чем он был непроизвольно сведущ с детства. Но ведь и он нередко был наивен в том, что с детства знали они.
Сережа вышел за Шелапутинскую околицу, свернул на таежную тропу, чувствуя подошвами кедов выпуклости лиственничных корней, и пошел рядом с рекой, звучавшей из-за стволов свежим направляющим шумом. Под легким ветром, рожденным рекой, покачивались цветы багульника, иван-чая, создавая совместно с тихим покачиванием хвои особое звучание тайги, быть может, кажущееся ей, тайге, собственной тишиной. Тайга знала и другие мгновения, когда молнии ударяли в стволы, расщепляя их, и возникали страшные пожары, или когда бураны начинали свое волчье вытье, креня и ломая деревья и насыпая на деревенские дворы столько снега, что по утрам невозможно было открыть двери и приходилось их рубить изнутри.
Люди, знавшие тайгу, создали много преданий и песен о ее жестокости, но знали они и ее доброту, которая раскрывалась часто перед ними в ласковом выглядывании зелено-розовых пузатеньких таежных клубничин, в матово посвечивающих голубичных кустах, в ослепительных кровяных сгустках костяники, в алых брызгах брусники, застывших на темных лакированных листах, и в шумном вспорхе глухаря, несущего в своем зобу сладкую тяжесть ягод, подаренных ему тайгой.
Сережа набрел на зимовье, дверь которого снаружи была приперта еще свежей чуркой. По всем таежным законам, уже известным и ему, там должно было быть хоть что-нибудь оставлено для следующего путника. Сережа открыл дверь. На столе он увидел начатую пачку соли, несколько коробков спичек и прикрепленных к стене за жабры двух вяленых хайрюзов. Сережа взял одного хайрюза, но выложил из рюкзака на стол пачку патронов. Потом он припер снова дверь чуркой и продолжал свой путь, разламывая на ходу хайрюза и чувствуя идущий от чешуи запах чьих-то обдышанных кострами неизвестных рук. Сережа заел хайрюза горстью пропущенной им сквозь пальцы и мягко отделившейся от куста голубики, которая сразу превратилась во рту в холодящий кисловатый сок, оставив прилипший к небу узенький листочек.
Сережа наткнулся на одинокую могилу, на которой лежал гранитный валун. Креста не уцелело, а может быть, его и не было. Сквозь мох, наросший на валуне, Сережа прочел грубо высеченную надпись: «Тимофей Шадрин, старатель. 1902». Сережа наклонился над валуном, сдирая мох пальцами, и под его рукой явилось: «Ничо худого не исделал». Сережа постоял немного над могилой, чувствуя холод, переданный ему надгробьем в кончики пальцев, и пошел дальше. Много погибло в этих местах людей, приходивших из разных краев в опорках и с лотками за благословенным проклятым золотишком, и Сереже вдруг почудилось, что где-то между стволами до сих пор неумирающе и тревожно бродят их тени. А иногда они шли сюда и в одиночку, и некому было выцарапать на валунах их имена. Ниточки, может быть, никогда и не найденного ими золотого песка вдруг протянулись откуда-то к Сереже, переплелись со светящимися ниточками капель, сорвавшихся с ведра старухи, пожелавшей ему хорошей дороги.