А вот с тем, кто никак не может нормально намотать на ногу вонючую портянку, отчего на ноге потом кроваво-розовые креветки, то бишь мозоли, и мучительно ступать – не то что ходить строем и тем более бегать. Больно ведь ему, а не кому-то другому.
Вообще с этим: люблю-не люблю – тоже непонятно. Как и с вопросом: хорошо или плохо? Задавать его – значит, обрекать себя на постоянный выбор: что получше, где получше… Нос держать по ветру. Место занимать поскорее в автобусе – где трясет поменьше, солнце не жарит, не толкают и не давят, не нависают, не дышат в лицо, на ноги не наступают, сумки на колени не ставят, колбасой с чесноком не воняют, свет не застят и пр. и пр.
Найди-ка такое место!
Нет, ко всему в жизни надо относиться иначе: сборы так сборы, мозоли так мозоли, стрельбища так стрельбища, через два дня так через два дня… Опять же: что ни делается – все к лучшему. Могло быть хуже. Но если хуже (где мера?), то все равно хорошо, потому что могло быть еще хуже.
С запасом нужно мыслить!
Гогоберидзе, князь (может, и в самом деле), простодушно интересуется, сильная ли при выстреле отдача. Никто ему не верит, что князь, потому что тогда бы не шлепал кирзачами в густом облаке пыли под одышливым смурным северным небом. И потом, был бы князь, жил бы себе в особняке с красной черепицей под чинарами или мандариновыми деревьями, услаждался бы горным звонким воздухом, снежными бы вершинами любовался.
– Не дрейфь, парень, не убьет. Главное, правь в землю, когда заряжаешь, – насмешливо инструктирует Витя Попов, в прошлом десантник.
О том, что он – десантник, знают все, даже те, кто не знаком с Витей. Легенды ходят про то, как он ходил в разведку, а посмотреть, как он работает на турнике или даже просто разминается, сбегаются из других взводов. Мышцы – и продольные, и поперечные, – почти как у Шварценеггера. Такому и автомат ни к чему. Беспокоит его, однако, возможное соседство с Гогоберидзе на стрельбищах.
Князь обиженно отворачивает смуглое горбоносое лицо с нежной, как у девушки, кожей.
Гогоберидзе хуже, чем Олегу. Его густо поросшее черным аристократическим волосом холеное тело страдает буквально от всего: от желто-серой пыли по дороге в столовую, взбиваемой их решительными шагами, так что в двух метрах ничего не видно, от писклявых юрких комаров и жирных кабанистых слепней, от ночного мозглого холода и сырости, от полутухлых рыбных консервов десятилетней давности и салоподобного комбижира вместо мяса… Его изящные небольшие ноги органически не выносят жестяных кирзачей, как, впрочем, и бодрой ходьбы строем – никак не удается князю попасть в такт. За десять дней лагерной жизни нарядов на три месяца.
Так вот, креветки… Верней, стрельбища.
Это им предстояло – стрельбища.
«Калашников» вычищен, смазан, можно теперь и просто посидеть, установив автомат меж колен и опершись руками на дуло, как старичок на палку. Они здесь все старички. Теперь нет молодых – все старые. У кого животик, у кого порок сердца, у кого печень на грани цирроза. Тело вяло сгибается, отдельное. Прилечь бы, скользнув с узкой, крашеной в зеленый, жестко врезающейся в ягодицы скамейки, которую и скамейкой-то грех называть – так, жердочка для птицы. Чтоб не рассиживались. А славно бы вытянуться на травке, на песочке, на кровати, да где угодно – чтоб горизонтально.
Впрочем, угнетает не столько даже усталость, не такая уж страшная – после позавчерашнего марш-броска вроде оклемались, сколько – шут его знает что? В ночных королевских креветках – что-то загадочное. Кого это он во сне убеждал, что любит их?.. И с чего вдруг? Ничуть ему их не хотелось – ни с пивом, ни без. Они с приятелем смачно высасывали из них сок, зажевывая соленоватой вкусной упругой плотью, похрустывая попавшейся на зуб ломкой роговой оболочкой.
Сми-и-ирн-а! Шаа-а-гом м-а-арш!
Между прочим, ничего особенного: ну, грязь, ну, жратва поганая, ну, мерзло по ночам (можно не раздеваться, в гимнастерке даже удобнее – по тревоге вскочил, ноги в сапоги и вперед)… Немного совсем продержаться. Дни бесконечно долгие, тягучие…
Главное – зачем?
Вокруг же лето, земляника уродилась на удивление крупной, сочной, тает во рту, оставляя алые подтеки возле потрескавшихся от жары и пыли губ, небо то серое, то голубое над высоченными соснами, но все опять же отдельное, – мимо. Как будто из зарешеченного окна.
Впрочем, иной раз и удавалось – вытянуться на травке, земляничку подхватить, растереть языком о нёбо, высасывая сладкий сок и вдыхая божественный бархатный аромат.
Однако ж, не то. Не получалось. Иногда вроде и прорвется, но как-то быстро и потухнет.
– А что ты думаешь? В свое время я делал из пятидесяти сорок восемь, – бойцы (Витя Попов) вспоминают минувшие дни.
Князь вяло иронизирует: вах-вах…
Попов хмурится грозно и поигрывает узловатым мускулом. На открытый конфликт ему идти лень, да и бесславно: не князю с ним тягаться, хоть он и князь (будто).
Возносятся над головой мачтовые сосны, покачивают верхушками, от их покачивания там, в вышине, от поскрипывания стволов нисходит успокоение. Вдруг забывается каждодневная муштра, бег с полной выкладкой, со стучащим где-то в горле сердцем и резкой колющей болью в правом боку, тухлые консервы… Но в эти же минуты внезапно настигает и странное астматическое замешательство, похожее на отчаяние, тоже тихое, – чудится: вся жизнь такая – тягучее серое волокно, – вроде и в прошлом ничего, и в будущем, и вообще…
Креветки – что это?..
На поляне перед палаткой дневальный – подбирает шишки. Время от времени замирает на корточках, глубокомысленно склонившись над редкой шишкой, и все тянется, тянется к ней рукой, никак не может дотянуться. Вроде обряда – то ли гадает, то ли колдует. Что-то древнее в его жесте, забытое, довековое. Привстав, разрастается он до немыслимых размеров, зеленым силуэтом врезаясь в голубую полоску неба…
– На построение!
Народ сморено поднимается, приохивая и пристанывая. Солнце высоко, жарко. Капельки пота скатываются под гимнастеркой, пощипывая просолившуюся запревшую кожу.
Князь по обыкновению ворчит:
– Только присядешь – сразу вставай, что за жизнь? Может, Гогоберидзе отдохнуть хочет. Может, он устал. Только и слышишь: давай, быстрей, беги, вставай, иди… Нет, чтобы: полежи, Гогоберидзе, отдохни!
– Меньше рассуждай, ё-к-л-м-н, легче жить будет, – тонким немужским голоском блеет Костя Махов и нежно рассыпает такую матерную руладу, что любой грузчик позавидует.
Костя крупен телом, но безмускулен и женственен в движениях. Голос его мягок и мелодичен, когда он напевает что-то, но с той же мелодичностью (чаще чем поет) он сыплет забористой матерщиной. Не мат – песня!
– Ты, князь, не рассуждай, – неожиданно для себя встревает Олег, – лучше спевай, как Махов. Или матерись. Авось полегчает.
– А тебе что, не нравится, как я пою? – мрачнеет Махов, и уши у него креветочно вспыхивают.