– Что Юра, непутевая у тебя мамка, да? – преследуя какую-то свою тайную глубокую мысль, обращается теперь Исидор к клюющему носом мальчугану, и не дождавшись ответа, повторяет: – Непутевая, да…
– Может, вы не будете курить, – просительно произносит Лида. – Все-таки дети в автобусе.
– Ну, это никак невозможно, – возражает Исидор. – Как это не покурить? А я вот вам сейчас стихи почитаю? Хотите?
Пристально глядя на женщину, он тихо и размеренно начинает, тихо и размеренно, словно гипнотизируя ритмом, но постепенно увлекается, голос его поднимается все выше, становится все громче, и тесно уже Исидору в автобусике – то привстанет, опираясь коленом о сиденье, то выбросит вперед сильные руки с растопыренными пальцами, то вдруг почти упадет на Лиду или схватит ее за плечо и потянет к себе, горячась и, кажется, впадая в сомнамбулическое состояние.
Испуганно жмется в угол Лида, закрывает собой задремавшую Светочку, а Исидор, как горный орел, крылит над ней, готовый вот-вот стремглав пасть на свою жертву и унести в царственных когтях к себе на горную вершину.
В какое-то мгновение стихи, видимо, иссякают, и Исидор, низко склоняясь к Лиде крупной головой, говорит:
– Нет, ты посмотри, женщина, какая рука, – он сжимает и разжимает толстые узловатые пальцы, – эта рука способна подковы гнуть, а ведь она – нежная, если бы ты знала, какая она нежная! Но она может быть и твердой, – неожиданно суровеет Санеев, откликаясь, похоже, каким-то тайным своим мыслям. – Она может быть железной, чувствуешь? – Пальцы Санеева сжимают запястье Лиды. – Чувствуешь?
Тяжелая рука обвивает ее стан.
– Чувствуешь?
Лицо Лиды тонет в полумраке и не совсем понятно, чувствует она (и что?) или не чувствует.
Но Исидор, кажется, и не ждет ответа. Одна рука его по-прежнему обнимает Лиду, другая ловко перехватывает у Пажитова протянутый стакан с водкой.
Юру и Светочку мутит. Мальчик прижимает взмокший от неожиданного жара лоб к прохладному стеклу, в сощуренных глазах бледные вспышки. Светочка пьет из пластмассовой бутылочки ледяную родниковую воду, зубы постукивают о край, вода проливается.
– О Господи! – тяжело вздыхает Лида.
Мужчины, загасив сигареты, смущенно затихают. Исидор, нахохлившись, мрачно смотрит вперед, голова задремавшего Пажитова время от времени падает то на грудь, то на плечо Гурьеву.
– Сейчас уже будет Токмаково, – успокаивает шофер, – чуть-чуть осталось…
И действительно, не проходит и пяти минут, как на повороте из мрака выныривают редкие огоньки деревни, куда так стремилась Лида. Она с детьми выгружается, шофер помогает ей с рюкзаком.
– Спасибо, что подвезли, – бормочет в немую полутьму автобусика Лида.
Как водится, в последний миг из-за облаков выныривает серебристый рог луны с розоватым, каким-то нездешним отсветом-тенью, выхватывает из окружающей мглы смутно проступающие очертания гор.
А там, дальше, в глубине, в вышине, в неведомых пространствах, где-то там она, кристалл невиданной чистоты и красоты, – царственная страна.
Шамбала…
Ловлю себя на том, что продолжаю с ней говорить.
Ну да, ее нет, а мне все кажется, что мы разговариваем, и это вовсе не во сне. Даже не столько я с ней, сколько она со мной. Собственно, так и было. Она говорила, а я удивлялся себе, что слушаю. И меня даже не смущало, что она заполоняла разговор собой, хотя, случалось, неожиданно переключалась и на меня, подробно выспрашивая о моих делах и вообще. Все ее вдруг начинало интересовать, даже такие вещи, о которых обычно не принято спрашивать.
Непосредственность, с которой она вторгалась в самые разные, в том числе и достаточно интимные материи, была по-своему обворожительна, и задавала она вопросы с той естественностью, какая возможна только между очень близкими людьми, и не просто близкими, а довольно долго живущими вместе.
Мы же оставались просто друзьями (после довольно быстротечного романа), изредка перезванивались, изредка встречались, одним словом, поддерживали отношения.
Ну и разговаривали…
Не знаю почему, но, видимо, это настолько вошло в меня, что теперь я как бы ощущаю в себе два сознания. Это можно счесть признаком начинающейся шизофрении, однако на самом деле со мной все нормально, никакого раздвоения и бреда нет, вслух я с собой не разговариваю и женским именем себя не называю, да и по ночам никого не зову и не вскакиваю.
Тем не менее я действительно слышу ее голос, ее интонации, и часто вещи, на которые я бы не обратил внимания, вдруг проявляются во мне в оболочке ее слов и даже с ее интонацией. И тогда мое зрение перестает быть только моим, к нему примешивается нечто иное…
Честно говоря, я не подозревал, что так будет. И не думал, что в конце концов дойдет до мучительной тоски по ней. Потому что когда часто слышишь голос и он что-то значит для тебя, то постепенно обостряется желание увидеть говорящего, дотронуться до него, ощутить живое тепло плоти… Даже не знаю, как это произошло. Для себя я определил это как «травму отсутствия» и тут же понял, что это не мое определение, а ее, Ледино. Так бы, скорей всего, она и сказала. Леда любила давать определения, как бы извлекая из явления сгусток смысла, а потом уже начинала играть с ним, как с мячиком, подкидывая вверх, ударяя об землю или бросая мне и ожидая ответного паса.
Наши виртуальные разговоры ничуть не смущают меня, единственное, что меня тревожит – до какой степени способна распространиться такая экспансия.
Можно, конечно, двигаться в другом направлении, а именно к даче по Рублевке.
Так вот, дача.
Лес в полкилометре, тропинка вьется к железнодорожной станции, мимо высоких мачтовых сосен. Река, блескучая зеркальность воды, на которой время от времени возникают круги от плеснувшейся рыбы либо прочерчивают свои извилистые маршруты возле берега жуки-плавуны, образуя на поверхности рябь, часто принимаемую за клев. Участок большой, чуть ли не с гектар, и на нем сосны и ели, дом – бревенчатый, двухэтажный, с мезонином, настоящий дачный дом, в котором можно жить и зимой. В доме самая простая, сильно подержанная, а иногда и обветшавшая, но вполне стильная (а ла 19 век) комиссионная мебель, отслужившая свой вековой городской срок и теперь доживающая здесь, как заслуженный пенсионер, впрочем, продолжая свою преданную работу. От этой долгой службы в доме какой-то особый, немного затхлый, сыроватый, припахивающий мышами и пылью воздух, особенно ранней весной или поздней осенью.
Собственно, все и началось с этой дачи, с тропинки к ней через лес, вдоль реки, мимо колодца с чистейшей родниковой водой. Там мы познакомились, и туда она поехала в последний день, в свой самый последний день… Должна была туда поехать непременно, потому что это было ее заветное место, и она должна была проститься ним, не могла не проститься…