— А на десерт, — говорит Бабака, шинкуя капусту, — моё коронное блюдо «гоголь-моголь»! Возьмём четыре яйца и венчик…
— Макака, Магараджа, Магнезия, Магнитола, Максиюбка, Малявка, Мамалыга… Нет! Не то, не то, всё не то! — Папа вздымает над головой натруженные руки.
Сестра обрабатывает мою зияющую рану пятипроцентным раствором йода, бинтует голову и со словами: «Береги себя, касатик» выпускает меня на волю.
Моё возвращение на кухню триумфально! Грудь в медалях, голова в бинтах, сапоги новенькие — со скрипом, а на поясе кортик с дарственной надписью: «Дорогому боевому товарищу Якову Петровичу Таненбауму — от командира полка».
— …Мамзель, Махатма, Мерзлота, Метаплазия, Метатония, Метафлоэма… О горе мне! О горе! — На папу жалко смотреть. Без мамы он осунулся, раскис, потерял левый носок и отпустил бороду. — Катя! Где же ты, моя Катеринка — маков цвет!
— Я, конечно, дико извиняюсь, — говорит Бабака, — но у меня сгорели котлеты. Где у вас огнетушитель?
— Горе — не беда! — бодро говорю я и достаю из кармана огнетушитель. — Прорвёмся! — и щедро поливаю пеной котлеты. — Где наша не пропадала! Ведь главное что? Фрикасе в ажуре! — Аппетит у меня после ранения зверский.
— Прокисло фрикасе, — удручённо вздыхает Бабака. — А суп сбежал…
— Куда? — в один голос кричим я и папа.
— Он не доложил. Могу лишь догадываться…
— Это ты в него, наверное, лаврового листа не доложила — вот и сбежал, пострелёнок!
На этой грустной ноте мы садимся кружком у фотографии мамы и скорбим. По уюту домашнего очага, по запаху свежесваренных мамой сосисок, по звуку её шагов, по длинным белым волосам на дне умывальника, по разбросанным вещам, по клочкам газет на полу, которые мама рвёт долгими зимними вечерами, по маминому нежному голосу, по чашкам с остатками кофе на подоконниках, по яблочным огрызкам за диванами, по разрисованным помадой зеркалам… Всего этого, увы, не вернёшь. Всё это, увы, утрачено безвозвратно. Трое в трико: школьник, мужчина средних лет с пассатижами и собака — мы сидим, обнявшись, и горько плачем, и не стыдимся наших слёз.
— А я смотрю на карманный гигрометр и думаю: с чего это у нас в квартире относительная влажность так повысилась?
На пороге кухни стоит мама. На маме новое зелёное платье и стрижка «каре на ножке». Она такая красивая, что глаз мы отвести не можем. Особенно не может папа.
— Мы резали репчатый лук, — говорит наша невозмутимая Бабака. — Прошу к столу. Сейчас мы будем есть гоголь-моголь.
— Я зверски голодна, — урчит мама, и мы все вместе, как встарь, садимся за круглый стол под оранжевым абажуром.
— Возьмёмся за руки, друзья! — улыбается папа и поднимает бокал с гоголь-моголем. — Я пью до дна за нашу маму Косточкину! Ура!
— А я — за тебя, папа Косточкин! — улыбается мама.
— А я — за сына Косточкина, — улыбается Бабака.
— А я, — улыбаюсь я, — за тебя, Бабака-ты-наша-любимая-Косточкина!
В четверг 25 сентября мы вышли, как обычно, из дому. Я в школу, папа в диспансер, мама на репетицию. Ничто не предвещало беды — никаких тебе кошек на душе, никаких знамений судьбы и роковых предчувствий. О том, что произошло в покинутом нами доме, мы узнали из пятничных передовиц и сводок криминальных новостей. Бабака же созналась в содеянном лишь задним числом — под давлением оперативника.
Вот её нехитрый рассказ:
— В четверг 25 сентября вы вышли, как обычно, из дому. Костя в школу, папа в диспансер, мама на репетицию. А я осталась хлопотать по хозяйству. Пропылесосила дорожки, полила фикус, полущила горох, заштопала Костины ботинки, начистила гуталином папины носки, испекла шарлотку, засушила гербарий из осенней листвы, потравила мышей, отремонтировала сливной бачок — он по ночам шумит, как Ниагара…
— Подожди, каких ещё мышей? — это мама спрашивает у Бабаки. — В нашем доме по улице Ленина, в нашем доме высокой санитарной культуры, в нашем доме мышей отродясь не бывало!
— В нашем доме, Екатерина Алексеевна, чтобы вы знали, не только мыши — даже блохи водятся. В таких обстоятельствах я вынуждена ежедневно принимать душ с дёгтем.
Мама краснеет.
— Только я отремонтировала бачок, — продолжает Бабака, — слышу — в прихожей хлопнула дверь. Костя, думаю, сегодня рано вернулся из школы. Наверное, думаю, Цецилия Артуровна опять его выгнала с пятого урока. За поведение. Надо бы парня развеселить, думаю, а сама достаю из стиральной машинки его прошлогодний комбинезон. Костя-то из него вырос, а мне в самую пору. А на голову натягиваю папин противогаз, времён Первой мировой войны.
— Противогаз? — удивляется оперативник.
— У Степана Валерьяновича хобби: он коллекционирует противогазы, — поясняет Бабака. — Он вообще у нас увлекающаяся натура.
— Всю прикроватную тумбочку забил старой резиной, — жалуется мама. — Все шкафчики!
— Выхожу я, значит, на задних лапах в противогазе в прихожую. Грудь спёрло, стёкла запотели — перед глазами стелется туман. Противогаз недавно надевал дядя Сева — надышал парами пустырника. «Здравствуйте, — говорю, — я ваша тётя». А Костя мне вдруг басом: «Мальчик, ты в доме один? Из взрослых есть кто?» Пригляделась я в потёмках (у нас в прихожей лампочка перегорела) вижу: не Костя это вовсе, а мужчина средних лет в полупальто и калошах. В левой руке у него кожаный чемоданчик, в правой — фомка [4] . «Вы дядя Азамат? Из ЖЭКа?» — спрашиваю, а сама прячу украдкой между лапами хвост. А он мне:
«Я, мальчик, трудовой человек. Мне с тобой разговоры, мальчик, разговаривать некогда. Где у вас тут, мальчик, лежат ценности и деньги?» — «Уборная, — говорю, — по коридору направо. Но бачок у нас работает исправно. Не жалуемся». — «В бачке, — говорит мужчина, — уж со времён НЭПа никто валюту не держит. Сейчас граждане живут с выдумкой. В кадки с фикусом закапывают золотишко, в ортопедические матрасы зашивают фунты-стерлинги. А один мой клиент стодолларовыми купюрами всю детскую обклеил, я полдня угробил — каждую вручную отслюнявливал». — «У нас в детской английская полоска, а в спальне на обоях пятно под Эрнестом Хемингуэем». — «Пятно — это интересно, — говорит мужчина и проходит в спальню прямо в калошах. — Под всяческого рода портретами и пейзажами интеллигенция обычно прячет сейфы». Хвать своими натруженными руками — и тащит писателя со стенки.