— Ничего. От холода совсем себя не чувствую.
— Не знаешь, сколько эту кожу надо варить?
— Никогда не варила. Наверное, чем дольше, тем лучше.
Борисов сел по другою сторону печушки, подышал себе за воротник. Потом взялся за печушку, подкинул в нее еще пару книг, поморщился — ну будто бы самого себя в огонь кидал. Человек вообще слабое существо, идеально сильных, устремленных личностей, сжигающих себя ради достижения цели, нет, в науке они перевелись вместе с несгибаемым Джордано Бруно, и все равно, несмотря ни на что, человек продолжает считать, что он силен, и это упрямство редко доводит его до добра. Борисов вздохнул и неожиданно пришел к мысли, что книг создано гораздо больше, чем человек сможет прочитать. Считается, что средняя продолжительность жизни равна семидесяти годам. Человек же, если будет читать книги беспрерывно, не отводя времени на сон и еду, вряд ли одолеет одну пятидесятую часть художественной литературы, считавшейся в России избранной. А что тогда говорить о документальной литературе, о книгах специальных, дневниках, описаниях природы, трактатах о камнях и животных? Человек просто-напросто будет раздавлен этой горой. Все равно книги было жалко. Помедлив немного, Борисов швырнул в буржуйку еще одну книгу.
— Хорошая книга — и подарок и наказание, — проговорил он.
— Почему?
— Приятно иметь в доме хорошую книгу, с каждой книгой человек приподнимается над собой либо делает попытку приподняться, но каждая книга доказательно бьет человека, вколачивает в голову мысль, насколько он еще несовершенен. Разве приятно ощущать собственное несовершенство? Книга — это гора, а человек — низменность, долина под ней. Мошка и Ростральная колонна. Исходная точка любой науки — невежество. Так было всегда. Ступени от невежества к науке — книги. Книги. Дюма-отец написал двести пятьдесят романов, Бальзак — тоже двести пятьдесят. Лопе де Вега — тысячу семьсот драм, из которых, дай бог, только одна пятнадцатая часть дошла до нас. Это только три писателя. А сколько их еще? Не только первостепенных, а второ-, третье-, четвертьстепенных! Салиасы, Соллогубы и Боборыкины!
— По-моему, звучит несколько кощунственно. — Светлана поежилась.
— Им нужно бессмертие, нам нужно тепло. — Борисов, быстро распахнув дверцу печушки, швырнул в огонь еще одну книгу. — И что больше значит: бессмертие, которое не потрогаешь пальцами, не помнешь, не согреешься, или тепло, способное спасти человека от смерти?
— Тепло тоже не потрогаешь пальцами.
— А вот и формула: и у книг и у тепла — одна цена. И за книги и за тепло человек платит жизнью. Прошу извинить меня — я брюзга. А брюзге всегда кажется, что он прав.
— Вы не брюзга.
— Ну, тогда у этого есть другое название.
— Определения должны быть точны.
— Я астроном, Светлана, а астрономия — не самая точная наука, хотя и считается точной. Но только из-за близости к математике. Но «считается» — это уже не истина, это пол-истины. Ошибка плюс-минус миллион лет и расстояние плюс-минус миллион километров у нас такая ж обычная вещь, как смена времен года.
— Цифры, которые я, например, никогда не смогу понять. — Светлана прикоснулась пальцами к буржуйке, отдернула — эти легкие печушки обладают способностью быстро и сильно нагреваться и так же быстро и сильно остывать. Тепло они не держат. — Да и всякий другой человек не сможет: такие цифры не вмещаются в голове, вмешаются только значки.
— Русский человек всегда действует с размахом. В песне, в гульбе, в драке, в цифрах, даже в философии. — Борисов помолчал немного, облизал губы, ощутил их омертвелую сухость и холод — губы ничего не чувствовали. Поднял голову, посмотрел на ведро, в котором ворочался, пофыркивал тающий снег, расплывался сыро, как-то бестелесно, вздохнул. — Землей пахнет. Снег, когда тает, всегда пахнет землей.
— Скорее бы весна, — тихо отозвалась Светлана.
Борисов кивнул: придет весна — хоть траву можно будет есть, и с водой проще станет.
— Скорее бы! — шевельнулся Борисов. Светлана права: из-за воды в эти лютые морозы столько обессиленных людей отдали богу душу! И кто считает, сколько конкретно?
…Ограждений на Неве нет — убраны либо снесены снарядами, спуски обледенелые, скользкие, на них невозможно удержаться, люди бьются, скатываются вниз, остаются на льду, иногда их спасают моряки с кораблей, до весны впаянных в лед Невы, но и сами моряки — ослабелые, еле ноги передвигают, и их почти нет на кораблях, оставлено всего по нескольку человек для присмотра, команды переведены в пехоту, отправлены на фронт. Лунки в Неве узкие, смерзшиеся, воду надо не ведром черпать, а наливать кружкой, один черпает, остальные стоят и ждут, корчатся под ветром, посматривают на опасный обледенелый спуск, который им предстоит одолеть, и холодные мысли приходят им в голову: одолеют ли? Если повезло в один раз, то повезет ли в другой?
Борисов пошел как-то на Неву с санками, прикрутил к ним веревкой ведро, сверху приладил крышку от кастрюли: крышка проваливалась в ведро, поэтому Борисов закрепил ее с одной стороны за дужку, а с другой оставил свободную бечевку, болтающуюся, как ботиночный шнурок, чтобы завязывать.
На голый береговой стес взобраться с санками он тогда не смог, все опрокидывался и вместе с грузом уходил вниз. Когда понял, что не вывезет, сел на лед и, раскачиваясь из стороны в сторону, заплакал. Он не знал, что делать — и санки с водой бросать было нельзя, и не бросать нельзя: с водой наверх он не выкарабкается.
С серого приземистого судна, тесно прижавшегося к берегу, спустился пожилой черноусый моряк в щеголеватых широких клешах, подошел к Борисову, кинул двухметровый веревочный конец.
— Вот что тебе надо, браток!
Борисов отер кулаками глаза: а к чему, собственно, веревка? Оказалось, все очень просто — надо было привязать веревку к передку санок, выбраться самому наверх, а потом веревкой вытянуть санки. Борисов даже забыл поблагодарить моряка за подсказку.
Как-то Борисов по дороге угодил под бомбежку — завыли, взрезая ноющими звуками небо, сирены, часто, с задавленным булькающим стуком захлопали зенитки, где-то coвсем рядом заработал, полосуя строчками облака, счетверенный пулемет. Борисов, оставив санки, нырнул в какой-то промерзлый темный подвал. Слабая это защита — непрочный подвальный свод, и все-таки защита, в подвале спокойнее, чем на открытом месте, человек перестает раздваиваться в собственных глазах — не то ведь раньше Борисов, попадая под бомбежку, отмечал — ну будто бы он опускался в мокрый шевелящимся туман, от тела отслаивались руки, ноги, сам он уменьшался до карикатурных размеров, растворялся в зыбком ядовитом мареве, ощущал невольный испуг, потом под очередные глухие удары руки-ноги приклеивались вновь, а в ушах начинал заливаться назойливый писклявоголосый колокольчик, так не соответствующий бухающим ударам, выворачивающим землю наизнанку.
Где-то рядом здорово грохнуло, землю встряхнуло, из подвального свода полетела перемерзлая каменная крошка, запахло кислым, словно по неровному полу рассыпали квашеную капусту, глаза залепило. Он поглядел на подрагивающее туманное марево, начал у себя на глазах раздваиваться, подумал, что в этом раздвоении он хоть и видит себя со стороны, а все-таки остается самим собой, в нем нет того секущего, уничтожающего человека страха, который, бывает, появляется у других под бомбежкой, подминает, сплющивает, превращает в ничто, в плевок — возможно, благодаря раздвоению они сохраняются…