Лев Толстой. Психоанализ гениального женоненавистника | Страница: 11

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Я продолжал читать и отметил, что писатель поведал, что каждому припадку предшествовало особое состояние: «…Мне становится больно и страшно, и непонятно, и ужас, холодный ужас находит на меня…» То есть описываемые припадки с конвульсиями следовали как разряд нарастающего аффекта. Самый аффект продолжался длительный период времени и разряжался, кроме того, еще до припадка импульсивными действиями и затемнением сознания, носящим уже характер сумеречного состояния. Все это вкупе определенно указывало на эпилептоидный характер как самого судорожного припадка, так и всех тех психических переживаний, которые предшествовали этому припадку.


Приват-доцент Ганнушкин, чьи лекции в Петербурге я исправно посещал, относил эпилептоидов к патологическим психопатическим характерам. Характерными свойствами этого типа психопатов наш российский психиатр считал: во-первых, крайнюю раздражительность, доходящую до приступов неудержимой ярости, во-вторых, приступы расстройства настроения (с характером тоски, страха, гнева) и, в-третьих, определенно выраженные так называемые моральные дефекты (антисоциальные установки). Обычно это люди очень активные, односторонние, напряженно-деятельные, страстные, любители сильных ощущений, очень настойчивые и даже упрямые. Некоторые из этих характеристик явно соответствовали натуре графа Толстого. Его разногласия с официальной церковью вполне могли быть названы антисоциальной установкой, а расстройства настроения я наблюдал лично. Однако пока делать выводы было рано.


Далее Ганнушкин утверждал, что в состоянии аффекта эпилептоиды склонны терять самообладание. Они делаются агрессивными и импульсивными. Описания именно таких происшествий находил я в повести Толстого: …«Мне хотелось буянить и сделать какую-нибудь молодецкую штуку», «Кровь с необыкновенной силой прилила к моему сердцу, я почувствовал, как крепко оно билось, как краска сходила с моего лица и как совершенно невольно затряслись мои губы. Я должен был быть страшен в эту минуту, потому что St. Jerome, избегая моего взгляда, быстро подошел ко мне и схватил за руку; но только что я почувствовал прикосновение его руки, мне сделалось так дурно, что я, не помня себя от злобы, вырвал руку и из всех моих детских сил ударил его.

– Что с тобой делается? – сказал, подходя ко мне, Володя, с ужасом и удивлением видевший мой поступок.

– Оставь меня, – закричал я на него сквозь слезы, – никто вы не любите меня, не понимаете, как я несчастлив! Все вы гадки, отвратительны, – прибавил я с каким-то исступлением, обращаясь ко всему обществу.

Но в это время St. Jerome с решительным и бледным лицом снова подошел ко мне, и не успел я приготовиться к защите, как он уже сильным движением, как тисками, сжал обе мои руки и потащил куда-то. Голова моя закружилась от волнения; помню только, что я отчаянно бился головой и коленками до тех пор, пока во мне были еще силы; помню, что нос мой несколько раз натыкался на чьи-то ляжки, что в рот мне попадал чей-то сюртук, что вокруг себя со всех сторон я слышал присутствие чьих-то ног, запах пыли и violette, которою душился St. Jerome.

Через пять минут за мной затворилась дверь чулана»…

Переночевав в наказание в темном чулане, назавтра он был приведен к бабушке с тем, чтобы просить повинную, но вместо этого его аффект разразился судорожным припадком.


Я заложил в книге нужные страницы и сделал пометки и своем блокноте.

Кухарка подала щи и пирожки с требухой. Пообедав, я немного отдохнул, затем отправился в амбулаторию, где принял несколько больных и к вечеру снова отправился к своему важному пациенту. Увы, состояние его оставалось тяжелым. С 9 часов начался озноб, и жар стал усиливаться. Он стонал, метался и жаловался на головную боль. К ночи температура была уже 39,8, водочные и уксусные компрессы сбивали ее лишь ненадолго. Больному давали чай с малиной и липовый отвар, но и это помогало мало. Лишь ближе под утро состояние его несколько стабилизировалось, и Лев Николаевич уснул. Убедившись, что непосредственной опасности нет, я оставил его на попечение доктора Маковицкого, а сам ушел домой – спать.

Глава 3
2 ноября

На другой день утром, 2-го ноября, приехал в Астапово Владимир Григорьевич Чертков и тотчас прошел ко Льву Николаевичу. Среднего роста, красивый черноволосый, этот человек привлекал к себе внимание. Несмотря на простую одежду, в духе учений Льва Толстого, было видно, что Чертков о своей внешности заботится: был в нем некий лоск, аристократичность, умение держаться, и это сразу выдавало в нем интеллигента и столичного жителя. Руки его были в черных перчатках.

– Экзема, – коротко пояснил он.

Обаятельно улыбнувшись, он подал руку Александре Львовне, поздоровался с Душаном Петровичем. И я заметил, что оба они сразу как-то притихли и принялись смотреть на приехавшего господина снизу вверх, словно ожидали от него указаний.

Лев Николаевич очень обрадовался, приподнялся на подушках и протянул вошедшему руку, Чертков осторожно поцеловал ее. Больной прослезился и тотчас же стал расспрашивать гостя о чем-то, называя его «милым другом», жаловался на слабость, спрашивал о какой-то Гале, как потом выяснилось – супруге Черткова и о его матери. Я полюбопытствовал, не скрою, и подошел, как бы для того, чтобы проверить пульс, – он оказался частым. Дыхание больного было тяжелым и хриплым.

– Болеть тяжело, – произнес Толстой, обращаясь ко мне. – Обморок гораздо лучше: ничего не чувствуешь, а потом проснулся, и все прекрасно.

Вскоре он заговорил о том, что в эту минуту, очевидно, его больше всего тревожило. С особенным оживлением он сказал новому гостю, что нужно принять все меры к тому, чтобы Софья Андреевна не приехала к нему. Чертков спокойно и убедительно сообщил, что Софья Андреевна не станет против его желания добиваться свидания с ним. Это весть явно принесла больному облегчение, и он больше не спрашивал о жене. Они заговорили о жизни в каких-то Телятниках, где в двухэтажном доме на первом этаже жили «соратники» – секретари и другая обслуга, всего человек двадцать. Они к презирали собственность и комфорт, спали на полу, на одной соломе. Все обедали за длинным столом вместе с хозяевами, но ели разные блюда, в зависимости от того, кто на какой общественной ступени находится. Простым людям – сторожам, прачкам, работникам подавали кашу с постным маслом, а другим более изысканные блюда, но на это никто не обижался.

– Роль благодетеля я не разыгрываю, так как чувствую окрестное население моим благодетелем, а не наоборот, – утверждал Чертков.

Потом Чертков принялся рассказывать про свою жену и сына, который не хотел ни учиться, ни мыться, говорил, что жить по-мужичьи можно, только полностью опростившись. Слушать его было весьма занимательно, но тут в дверь постучал мальчик: меня срочно вызвали к другому пациенту, я был вынужден покинуть квартиру Озолина и не знаю, чем закончилась их беседа.

По пути в станционном буфете мне пришлось выслушать еще один анекдот о графе Толстом, преподнесенный в качестве библейской истины. Его опубликовала какая-то захудалая газетенка, и теперь фельетон зачитывала какая-то женщина в черной, обильно украшенной шляпе. Ее окружали особы разных возрастов, принадлежащие к разным социальным сословиям. Мадам в шляпе читала, отчетливо выговаривая слова: «В августе 1896 года в Ясной Поляне произошло трагическое событие: кучер нашел в пруду мертвого ребенка. Вся семья Толстых была очень потрясена этим событием. Особенно удручена была одна из дочерей Льва Николаевича, будучи почти убеждена, что мертвый ребенок принадлежит косой вдове, скрывавшей свою беременность.