Лев Толстой. Психоанализ гениального женоненавистника | Страница: 17

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Дело приняло решительный оборот с назначением в 1856 году кавказским наместником князя Барятинского. Он собрал двухсоттысячное войско и значительную долю этих сил направил против Чечни, Ичкерии и Дагестана, объединенных в это время под начальством хорошо известного Шамиля.

Талант, энергия этого вождя, фанатизм, отвага признававших его своим имамом горцев, – все было сломлено под давлением навалившейся на них громадной силы, руководимой ни перед чем не останавливавшимся Евдокимовым: в 1857 году пала перед ним резиденция Шамиля в центре Ичкерии, аул Ведено, а в 1859 году сдался князю Барятинскому и сам Шамиль в своей новой дагестанской твердыне – Гунибе.

Я решил, что, когда больной проснется, вполне могу избрать в качестве темы для разговора – именно его кавказские приключения. Воспоминания о молодости, о военных подвигах, по моему мнению, должны были ободрить больного.


Проснулся Лев Николаевич около шести часов пополудни. В это время Чертков и Маковицкий ушли к соседям, у которых сняли комнату, а Александра Львовна суетилась на кухне вместе с девушкой-прислугой, и так вышло, что я вновь остался со Львом Николаевичем наедине. Из амбулатории пришел фельдшер для помощи в некоторых гигиенических процедурах, а после мы со Львом Николаевичем продолжили беседу, и я спросил его о Кавказе.

– Мысль поехать на Кавказ была внушена мне свыше, – многозначительно произнес он бодрым голосом. – Там я стал лучше. Это рука Божия вела меня, о чем я не устаю Его непрестанно благодарить!

Лев Николаевич принялся рассказывать с увлечением, и мне показалось, что воспоминания о молодости ему приятны.

– До назначения своего кавказским наместником князь Барятинский являлся начальником левого фланга кавказской армии. Вот к этому-то времени относится моя служба на Кавказе. Не забуду удивительные виды этого края! Там, среди гор, все столичные воспоминания, стыд и раскаяние, все пошлые мечты о Кавказе, все исчезли и не возвращались более. Там я стал вновь молиться Богу. Сладость чувства, которую я испытывал порой на молитве, передать невозможно. – Голос его окреп под влиянием эмоционального возбуждения. – Я желал чего-то высочайшего и хорошего, но чего, – я передать не могу, хотя и ясно сознавал, чего я желаю. Мне хотелось слиться с существом всеобъемлющим, я просил его простить преступления мои; но нет, я не просил этого, ибо я чувствовал, что ежели оно дало мне эту блаженную минуту, то оно простило меня. Я просил и вместе с тем чувствовал, что мне нечего просить и что я не могу и не умею просить. Я благодарил его, но не словами, не мыслями. Я в одном чувстве соединял все – и мольбу, и благодарность. Чувство страха совершенно исчезло. Ни одного из чувств – веры, надежды и любви – я не мог бы отделить от общего чувства. Нет, вот оно чувство, которое я испытал вчера, – это любовь к Богу, любовь высокую, соединяющую в себе все хорошее, отрицающую все дурное.

Я стал просить его не волноваться, уговаривал закончить рассказ, но мои слова показались больному даже обидными, и мне пришлось смириться.

– Как страшно мне было смотреть на все мелочные, порочные стороны жизни! – продолжил он. – Я не мог постигнуть, как они могли завлекать меня. Как от чистого сердца просил я Бога принять меня в лоно свое! Я не чувствовал плоти, я был… но нет, плотская, мелочная сторона всегда брала свое, и я вновь почти сознательно слышал голос порока, тщеславия, пустую сторону жизни… – тогда порывы религиозного восторга сменялись временами тоски и апатии. И я думал обо всех неприятных минутах моей жизни, которые в тоску одни лезут в голову… – нет, слишком мало наслаждений, слишком способен человек представлять себе счастье, и слишком часто так, ни за что судьба бьет нас больно, больно задевает за нежные струны, чтобы любить жизнь, и потом что-то особенно сладкое и великое есть в равнодушии к жизни, и я наслаждаюсь этим чувством. Как силен кажусь я себе против всего с твердым убеждением, что ждать нечего здесь, кроме смерти; и сейчас же я думаю с наслаждением о том, что у меня заказано седло, на котором я буду ездить в черкеске, и как я буду волочиться за казачками и приходить в отчаяние, что у меня левый ус выше правого, и я два часа расправляю его перед зеркалом. Лишь позднее я понял, что война – это никому не нужные, ничем не вызванные страдания, опять ложь, опять всеобщее одурение, озверение людей.

Тут он остановился и зашелся кашлем, вероятно от излишнего возбуждения. Я стал всерьез бояться, что напряжение, связанное с нашей беседой, плохо отразится на самочувствии больного, и стал просить его отдохнуть. Желая успокоить пациента, я заговорил о его прекрасных рассказах «Казаки», «Рубка леса»… Про себя я отметил, что их герои, так же как и сам автор, то воспаряли мыслями в небесную высь, то погружались в бездны отчаяния и тоски. Предложил почитать вслух, но на этот раз пациент досадливо отмахнулся.

– Когда пришел долгожданный приказ о производстве меня в офицеры, то Россия уже объявила войну Турции, – рассказывал он. – Первое время русские войска действовали успешно: они вступили в пределы Турции, заняли Молдавию, а черноморский флот под начальством славного Нахимова уничтожил турецкий флот при Синопе. Тогда в эту войну вмешались европейские державы – Англия, Франция, – и началась знаменитая Крымская кампания, завершившаяся беспримерной в истории геройской защитой Севастополя. Вот тогда все в столице говорили: ужасы, ужасы. А приехали, никаких ужасов нет, а живут люди, ходят, говорят, смеются, едят. Только и разница, что их убивают…

Лев Николаевич снова вернулся к привычной для себя теме смерти. Мои уговоры он почти не слушал.

– Я не принимал участия в двух кровавых сражениях, бывших в Крыму, но я был в Севастополе тотчас после одного из них и провел там месяц, – с некоторой гордостью сообщил он.

Я не мог не знать об этом, так как читал его знаменитые «Севастопольские рассказы» и снова предложил прочесть: в книжном шкафчике у Озолина было издание… Но пациент говорил уже сам для себя.

– Дух в войсках выше всякого описания, – говорил он. – Во времена Древней Греции не было столько геройства. Корнилов, объезжая войска, вместо «здорово, ребята!» говорил «нужно умирать, ребята, умрете?», и войска кричали: «умрем, ваше превосходительство, ура!». И это был не эффект, а на лице каждого видно было, что не шутя, а взаправду и уж двадцать две тысячи исполнили это обещание.

Раненый солдат, почти умирающий, рассказывал мне, как они брали 24-ю французскую батарею и их не подкрепили; он плакал навзрыд. Рота моряков чуть не взбунтовалась за то, что их хотели сменить с батареи, на которой они простояли 30 дней под бомбами. Солдаты вырывают трубки из бомб. Женщины носят воду на бастионы для солдат. Многие убиты и ранены. Священники с крестами ходят на бастионы и под огнем читают молитвы.

Только наше войско может стоять и побеждать при таких условиях. Надо видеть пленных французов и англичан: это молодец к молодцу, именно морально и физически, народ бравый. Казаки говорят, что даже рубить жалко; и рядом с ними надо видеть нашего какого-нибудь егеря: маленький, вшивый, сморщенный какой-то.

Лев Николаевич словно запнулся, огонь в старческих глазах погас, он вдруг весь как-то поник.