Лев Толстой. Психоанализ гениального женоненавистника | Страница: 16

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Бедный Маковицкий не сразу понял, что Толстой решил уехать из дома навсегда. Думая, что они отправляются на месяц в Кочеты, Маковицкий не взял с собой всех своих денег. Не знал он и о том, что состояние Толстого в момент бегства исчислялось пятьюдесятью рублями в записной книжке и мелочью в кошельке. Только во время прощания Толстого с дочерью Маковицкий услышал о Шамордине. Именно этот женский монастырь и значил конечной точкой их путешествия преданный Душан Петрович.

Поначалу Лев Николаевич всему радовался, даже в тесном прокуренном вагоне ему показалось хорошо и свободно. Он с удовольствием слушал игру на гармошке… Но вот потом…

– Да, что было потом, Вы уже рассказывали: невозможность прицепить дополнительный вагон, духота, три четверти часа на холоде…

– Лев Николаевич много разговаривал со всеми, спорил… с каким-то крестьянином, с землемером, с гимназисткой, которая доказывала ему важность науки. «Люди уже летать умеют!» – сказала она. «Предоставьте птицам летать, – ответил Толстой, – а людям надо передвигаться по земле». Когда Лев Николаевич уронил рукавицу и посветил фонариком, ища ее на полу, гимназистка не преминула заметить: «Вот, наука и пригодилась!» И так запанибрата! Эта девица не сознавала, что говорит с великим человеком! – возмущенно воскликнул Маковицкий. – Она еще автограф попросила. А крестьянин все советовал остаться в Шамордино, мирские дела бросить, а душу спасать… Эта медленная езда по российским железным дорогам помогала убивать Льва Николаевича, – горестно заключил Маковицкий.

– Простите меня, – вставил я, – но мысль о том, чтобы остаться в Шамордино, была дельной.

Маковицкий кивнул.

– До приезда Саши он никуда не намерен был уезжать от сестры, а собирался снова поехать в Оптину пустынь и хотел непременно поговорить со старцем. Но Саша своим приездом все перевернула вверх дном. Она молода, горяча… Я виноват более ее, что не удержал своего пациента. Мы предполагали ехать до Новочеркасска, в Новочеркасске остановиться у родных Льва Николаевича, попытаться взять там заграничные паспорта и, если это удастся, ехать в Болгарию к друзьям. Если же нам не выдадут паспорта, то ехать на Кавказ – к дальней родне.

– Не далековато ли? – изумился я.

Маковицкий ответил мне резким взглядом.

– Да, у Льва Николаевича бывали порой судорожные припадки, учащенный или, наоборот, слабый пульс и сильные головокружения. Но в момент отъезда Лев Николаевич казался физически здоровым. Он был измучен морально. Не вам судить, что было для него вреднее – отъезд или та совершенно ненормальная атмосфера в доме. Супруга Льва Николаевича изводила его ежедневно, общение с ней было для него нравственной пыткой.

Наверное, он был прав – я не вправе был никого судить. А вот разобраться, что же ненормального было в атмосфере графского дома, – я считал себя вправе.


Помимо подробностей их странного путешествия Душан Петрович поведал мне некоторые факты из биографии своего кумира. Он рассказал, что Лев Николаевич учился в Казани в Университете, но бросил, не окончив курса. Что он сам неоднократно признавал, что среда, в которой он вращался, была средой развращающей, но никакого протеста тогда не чувствовал, а очень любил веселиться в обществе. Что позднее он был даже благодарен судьбе за то, что первую молодость провел в среде, где можно было смолоду быть молодым, не затрагивая непосильных вопросов и живя хоть и праздной, роскошной, но не злой жизнью. Балы то у губернатора, то у предводителя, маскарады в дворянском собрании, спектакли, живые картины, концерты беспрерывною цепью следовали одни за другими. В качестве выгодного жениха он был везде желанным гостем. Все это, конечно, весьма дурно влияло на учебные занятия, и первые полугодичные испытания оказались не вполне удачными. В этом же году Льва Николаевича постигла административная кара: он был посажен в карцер за непосещение лекций истории.

Оказывается, этот эпизод, хоть и неточно, был описан неким Назарьевым, товарищем Толстого по университету и воспоминания его публиковались в «Историческом Вестнике» лет двадцать назад. Издание это было мною найдено, и я могу дословно процитировать занимательный рассказ об этом выразительном эпизоде: «Помню, – говорит Назарьев, – заметив, что я читаю «Демона» Лермонтова, Толстой иронически отнесся к стихам вообще, а потом, обратившись к лежащей возле меня истории Карамзина, напустился на историю, как на самый скучный и чуть ли не бесполезный предмет.

– История, – рубил он сплеча, – это не что иное, как собрание басен и бесполезных мелочей, пересыпанных массой ненужных цифр и собственных имен. Смерть Игоря, змея, ужалившая Олега, – что же это, как не сказки, и кому нужно знать, что второй брак Иоанна на дочери Темрюка совершился 21 августа 1563 года, а четвертый, на Анне Алексеевне Колтовской, в 1572 году, а ведь от меня требуют, чтобы я задолбил все это, а не знаю, так ставят единицу. А как пишется история? Все пригоняется к известной мерке, измышленной историком. Грозный царь, о котором в настоящее время читает профессор Иванов, вдруг с 1560 года из добродетельного и мудрого превращается в бессмысленного, свирепого тирана. Как и почему, об этом уже не спрашивайте… – Приблизительно в таком роде рассуждал мой собеседник.

Меня сильно озадачила такая резкость суждений, тем более что я считал историю своим любимым предметом.

Затем вся неотразимая для меня сила сомнений Толстого обрушилась на университет и университетскую науку вообще. «Храм наук» уже не сходил с его языка. Оставаясь неизменно серьезным, он в таком смешном виде рисовал портреты наших профессоров, что при всем моем желании остаться равнодушным я хохотал, как помешанный.

– А между тем, – заключил Толстой, – мы с вами вправе ожидать, что выйдем из этого храма полезными, знающими людьми. А что вынесем мы из университета? Подумайте и отвечайте по совести. Что вынесем мы из этого святилища, возвратившись восвояси, в деревню? На что будем пригодны, кому нужны? – настойчиво допрашивал Толстой».

В таких разговорах провели всю ночь, и наутро рассказчик чувствовал себя точно после угара, с головой, переполненной никогда еще не забиравшимися в нее сомнениями и вопросами, навеянными странным и решительно непонятным товарищем по заключению. Господину Назарьеву я не мог не посочувствовать, поскольку теперь сам столкнулся с этой непонятной громадой.

– А что было после оставления Львом Николаевичем университета? – полюбопытствовал я.

– После жизнь его была очень дурна, – поведал мне Маковицкий. – До своего отъезда на Кавказ в 1851 году Лев Николаевич перепробовал все – кутежи, карты, цыгане… Однажды он даже пытался, как теперь говорят, провернуть дельце – то есть заработать денег дурным, нечестным способом. Лев Николаевич не скрывает этих порочащих его эпизодов и сам называет их отвратительными, – заключил Душан Петрович.

Я довольно хорошо знал недавнюю историю моей страны. Российская империя, покорив царства Казанское и Астраханское, приняв в подданство Грузинское царство, пришла в столкновение с дикими горскими племенами и для борьбы с ними к началу 19 столетия образовала целую линию казацких станиц по левому берегу Терека и по правому берегу Кубани. Их покорение стало неизбежным, но длилось оно более полустолетия.