От человека в черном пахло нафталином и сырым погребом.
– Они же такие аккуратные, немцы. А там, в подвале, очень грязно. И они пригоняют евреев и говорят, вы, жиды, арбайтен, шнеллер, шнеллер. Еврей должен работать, иначе он бесполезный еврей. И евреи спускаются в подвал, и берут трупы, за руки, за ноги. Нельзя прикасаться к мертвецам, это очень нехорошо. Но они тащат, тащат. И им кричат, аккуратней кладите, рядком, вот так… куда кладешь, пархатый? И пока бедные евреи носят трупы, немцы зовут добрых граждан и говорят им, вот, смотрите, там жиды носят трупы у Сакрекерок. Может, кто-то найдет папу? Найдет маму? Сына? Да? Мы же не звери, мы битте, ищите ваших родственников. Похороните их по-человечески. Вот они лежат, с дырками в голове. Студенты, профессора… Поляки, русские. Евреи. Сионисты лежат с дырой в голове. Бундовцы лежат с дырой в голове. И проклятые троцкисты. Но это, конечно, правильно, что бундовцы и проклятые троцкисты лежат с дырой в голове, никого не интересуют проклятые троцкисты. И честных граждан не интересуют проклятые троцкисты, но они все равно бегут к Сакрекеркам и видят, чертовы жиды носят трупы. И носят, и носят, и носят. И кто-то несет чью-то маму, а кто-то чьего-то папу. И руки у жидов в крови, и лапсердаки у них в крови, и даже ермолки в крови. И честные горожане начинают бросаться на евреев с кулаками и бить их, бить их… И немцы, чтобы успокоить честных горожан, начинают стрелять в евреев прямо тут же, во дворе. И говорят добрым гражданам – сейчас мы приведем еще евреев, эти непригодны, эти поломались, некому таскать трупы.
– Вы не могли этого видеть, – сказал он. – Тех, кто это видел, уже нет в живых. Давно.
– Кто вам сказал, что я живой? Я голос. Я полая труба. Я шофар. Я вестник Страшного суда. Я буду говорить, пока кто-то будет меня слушать. Нельзя убить голос.
– Все уже кончилось, – сказал он, – все уже давно кончилось.
– Они их все еще тащат. Я же вижу. Зачем вы мне говорите, что все кончилось?
– Слушайте, – германист приблизился, придерживая пенсне пальцем, – вы бы шли отсюда, пока он не начал рассказывать про канализацию.
– А что про канализацию?
– Они там прятались. У нас очень старая канализация. Может… кто-то так и не вышел? Так и остался там жить? Мутировали постепенно. Люди Икс, смотрели такой фильм? Вы, кстати, не интересуетесь оккупационной полиграфией? У меня есть неплохие…
– Нет, – сказал он, – не интересуюсь. А вот скажите, нет ли у вас…
* * *
Театр – фабрика призраков, здесь ходят и говорят люди, которые исчезают, как только прекращают ходить и говорить, десятки маленьких каждодневных смертей, повторяющихся отрезков чужих жизней. Призрак плюс убийство – это и есть театр.
Янина наверняка еще спит. Она из тех, кто нежится в постели до полудня. Ночное существо, нежная бабочка-совка.
Каждому встречному он объяснял, что ищет Витольда. Это было безопасно, он сам видел, как Витольд буквально только что вышел из театра и направился в ближайщую пиццерию. Похоже, у Витольда не было пищевых предрассудков.
Витольд ему нравился, и сейчас он испытывал даже что-то вроде угрызений совести.
Музыканты возились в оркестровой яме, звуки и звучки скакали по залу, словно осколки цветного стекла. Леонид в цивильном и с обычной, человечьей, не птичьей головой, сидел в партере, печально понурившись, и разминал в пальцах сигарету. Он присел рядом. Витольд Олегович будет через полчаса, сказал Леонид. Обедать пошел. Покрыл меня матом и пошел обедать. Не может быть, сказал он! Матом! Витольд Олегович! Такой душевный человек. Такой тонкий. А я как раз специально пришел, чтобы с ним увидаться. И передать вот эту папку. Нет-нет, только в руки. Вам я бы доверил, но нужно кое-что обсудить с ним лично. Какая жалость, что я его не застал, но у меня буквально через пять минут другая встреча. Но вы ему передайте все-таки, когда он вернется, что я отыскал партитуру Ковача.
Папку, очень старую, с завязочками, он держал под мышкой. От папки пахло мышами. Одно с другим было не связано, разумеется.
– Партитуру кого? – недоуменно переспросил Леонид.
– Ах, он знает. Но надо бежать, надо бежать.
Он поднялся, не очень ловко, потому что папка выскользнула из-под его руки и упала на пол. Желтые хрупкие нотные листки рассыпались по полу, он торопливо собрал их, бормоча и извиняясь, и так же торопливо поспешил прочь. В вестиблюле он отступил к лестнице черного хода, здраво полагая, что Витольд вернется с парадного, поскольку и вышел оттуда же. И услышал голос.
Голос был почти материальным, он ударялся о потолочные перекрытия, отскакивал от стен, голос дотронулся до его лица, до щеки, до губ, словно соболий мех или легкая женская рука, щекотная и нежная.
«Вот Аврора облака окрасила пурпуром. Вот нам пора расставаться, в иные области ты уходишь, друг мой, куда последовать за тобою мне страшно.
Не к лицу веселой твоей наперснице отравлять тебе этот миг прощания желчью и уксусом».
Он ускорил шаги.
«Видно, все, кто встал над смертными, более уж не люди сами, ни разу не было, чтоб над нашими бедами и печалями боги сжалились…»
Поворот, еще поворот. Коридор, вощеный паркет. Крашенные кремовой водоэмульсионкой стены.
Серый халат, серая косынка, лицо, как лежалая картофелина. Наверное, когда-то халат и косынка были веселыми и яркими. Да и лицо… не может же быть, чтобы у нее всегда было такое лицо!
Она шаркнула шваброй прямо ему под ноги. Лужица воды распласталась и втянулась обратно, в сырую тряпку. Так и мокриц недолго развести.
– Тут кто-то пел. Женщина.
– Это опера. – Одно плечо у нее было выше другого. – Тиятер. Они тут всегда поют. Яниночка наша поет. И другие всякие.
– Это не Янина, – сказал он машинально. – У этой контральто.
Глаза у нее были как две стертые никелевые монетки.
– Яниночка поет, – повторила она, – люди слушают. Букетики дарют.
– У этой контральто, – в свою очередь повторил он, – и она пела Силию. Я думаю, он и писал Силию специально для нее. У нее был хороший голос, все мемуаристы подтверждают. И она его любила, знаете, как женщины определенного склада любят. Особенно если они к тому же некрасивы. До самозабвения, до саморастворения. Поехала за ним из России. Думала, будет верной помощницей и он поймет наконец. Оценит… А он приехал, осмотрелся и влюбился в Валевскую. Она ненавидела Валевскую, я думаю. Так глубоко и страшно, как могут только вот такие некрасивые тихие женщины.
Щека у нее была перекошена, судорожный тик, словно бы натянутый мешочек, в котором трепыхалось что-то маленькое.
– Зря она взялась петь Силию. Дурная примета. Петроний не зря торопился резать себе вены, он покончил с собой вовремя и семья сохранила поместья и деньги. Некоторым образом он обвел тирана вокруг пальца. А тираны этого не любят. И поскольку сам Петроний был недосягаем, гнев Нерона обрушился на Силию. Ей пришлось отправиться в изгнание, и изгнание это было нерадостным.