– Оба должны будете, – усмехнулся Киприани.
22 декабря в восемь вечера Альберт Иванович подъехал на своей машине к дому фигуранта и поставил ее едва ли не на самом видном месте. Просидев в машине до половины одиннадцатого и дождавшись, когда двор дома совершенно опустеет, он вышел из своего авто, закрыл его и пешком направился к своему дому. Пройдя пару километров дворами, Киприани приметил «жигуленок» шестой модели, крепко припорошенный снегом. Наспех смахнув снег со стекол, открыл его едва ли не ногтем, быстро отключил сигнализацию, завелся где-то с третьего раза и вырулил на трассу.
Машину он оставил во дворе опять-таки за несколько кварталов до своего дома, минут десять ему понадобилось, чтобы до него дойти, после чего, оглядевшись и убедившись, что видеть его никто не может, он вошел в подъезд.
Дойдя до дверей своей квартиры, Альберт Иванович несколько мгновений постоял, прислушиваясь к звукам, и, ничего не услышав, кроме стука собственного сердца, открыл ее.
Было тихо, как это бывает только по ночам.
Киприани снял обувь, короткую дубленку и прошел, неслышно ступая, в спальню. Макруи лежала на широкой тахте, прямо посередине, раскинув руки и шумно дыша. Альберт Иванович автоматически отметил для себя, что, если бы он сейчас разделся и вознамерился лечь спать, места ему ни справа, ни слева от супруги не хватило бы.
Эта раздражающая мысль, пришедшая сама собой, укрепила в желании сделать то, что он задумал. Душить ее подушкой или убивать как-то по-тихому он не собирался. Ограбление надлежало обставить с соответствующими декорациями, как в случае с Аидой Крохиной: вор убивает хозяйку квартиры как свидетельницу, поскольку она застает его в момент совершения преступления. И тогда стрелки снова переведут на вора-рецидивиста Пашу Кочета. Что и следовало доказать…
Выйдя из спальни в зал, Альберт Иванович стал открывать дверцы книжного шкафа и двигать кресла нарочито шумно. Потом прошел в кабинет и принялся выдвигать ящики письменного стола, вытряхивая их содержимое на столешницу. Эти его действия, естественно, разбудили благоверную Макруи Патвакановну. В ночной рубашке, плотно обтягивающей ее жирное тело, она прошла сначала в зал, а потом в кабинет и увидела мужа.
– Что ты делаешь? – спросила она его удивленно. – Громыхаешь тут… Я же сплю!
– Мне… это… надо… тут… – не нашелся, что ответить, Альберт Иванович.
– Чего тебе надо! Тебе меня разбудить было надо! Чтобы я до утра больше не могла заснуть, а потом у меня болела голова! Ты этого хочешь? – накинулась на него Макруи. Ее лицо от гнева побелело, а под крупным носом еще заметнее проступили черные волоски, грубое тело колыхалось под ночной рубашкой волнами жирных складок.
– Нет… я просто хочу… – начал было виновато Альберт Иванович, но Макруи Патвакановна не дала ему договорить.
– А-а-а, я знаю, чего ты хочешь, – злобно блеснула она глазами, все более распаляясь. – Ты смерти моей хочешь… Чтобы потом, кобель проклятый, привести в этот дом развратную молоденькую сучку… В мой дом, заметь! Так вот тебе! – Макруи Патвакановна соорудила кукиш и сунула его прямо под нос Альберту Ивановичу.
Киприани машинально отпрянул. Его лицо скривила гримаса брезгливости, мновенно перешедшая в выражение безграничной ненависти. Злоба в глазах Макруи сменилась испугом. Она, насколько это позволяла ее комплекция, быстро повернулась в попытке выбежать из кабинета, но было поздно: рука Альберта Ивановича уже крепко сжимала схваченный со стола литой бронзовый подсвечник в виде «Кота в сапогах». Быстро размахнувшись, он резко стукнул Макруи подсвечником по темечку. Она вскинула руки, пошатнулась, но выстояла и сделала спасительный шаг к двери. Киприани уже бездумно, как будто им управляла какая-то злая и неведомая сила, прыгнул вправо, преградив ей путь, и со всего размаха ударил жену углом подставки подсвечника в висок. Удар оказался настолько сильным, что женщину отбросило назад, и она стукнулась о коричневый шкаф-«солдатик» с папками. Макруи булькнула горлом, после чего мягко рухнула на пол, нелепо задрав толстые ноги, а через секунду медленно, как это бывает в замедленном кино, опустила их на пол. В какой-то момент Альберту Ивановичу стало жалко супругу, но это чувство тотчас утонуло в накопленной ненависти…
Постояв какое-то время над телом жены и убедившись, что она не дышит, владелец детективного агентства «Алиби» Альберт Иванович Киприани вытер носовым платком подсвечник и поставил его на край письменного стола. Затем осмотрел свою одежду и руки: крови нигде не было. После этого достал из потайного ящичка письменного стола деньги, прошел в спальню, забрал золотой браслет в виде змейки, который он семь лет назад подарил на день рождения супруге, прихватил золотые часы Макруи, платиновые сережки и золотой перстень рода Меликян с изображением креста в обрамлении порванных звеньев цепи. Все это Альберт Иванович завернул в носовой платок, сунул его в карман и вышел из кабинета.
Он прошел через зал в прихожую, надел ботинки и дубленку, неслышно открыл входную дверь, прислушиваясь к приглушенным звукам, вытер дверные ручки рукавом дубленки, стирая свои отпечатки на тот случай, если Макруи вдруг обнаружат раньше его возвращения утром, и отбыл в одному ему известном направлении…
Эти несколько кварталов до оставленного во дворе «жигуленка» Альберт Иванович шел на «автопилоте». Сев в машину, помедлил немного, приходя в себя, затем включил двигатель и тронулся с места. Не доезжая километра полтора до дома фигуранта, где он оставил свою машину, Киприани бросил «жигуленок» и пошел пешком. Шагов через триста в его мозгу зазвучала песенка из «Бременских музыкантов»:
Ничего на свете лучше не-эту,
чем бродить друзьям по белу све-эту.
Тем, кто дружен, не страшны трево-оги.
Нам любые дороги доро-оги…
Песенка эта сопровождала его всю дорогу, пока он не дошел до своей машины. Ее уже изрядно занесло снежком, но он не стал его убирать: конспирация… Ведь если машина занесена снегом, значит, она стоит тут длительное время и никуда не отъезжала.
Альберт Иванович открыл дверцу, устало плюхнулся в кресло, посидел немного в задумчивости, а потом включил движок, поскольку внутри было довольно холодно.
Нагрев салон, он откинулся на спинку сиденья и принялся думать о том, как поведет себя, когда вернется домой. Нет, он не станет рвать на себе волосы, посыпать голову пеплом от потухшей сигареты, стенать в голос об убиенной, причитая:
– Ой, да на кого ты меня покинула-а-а! Да почему я не умер вместе с тобо-о-ой?! Да как я буду жить-то без тебя-а-а-а…
Не станет разыгрывать из себя безутешного вдовца, сползать по косяку на пол, закатив глаза, не станет вопить о мщении…
Он поступит иначе. Мужественно примет трагическое известие, затаив в глазах неуемную боль; поиграет желваками, скрипя зубами от едва сдерживаемых проклятий в адрес убийцы, этого гада Паши Кочета, который совершил все это, причинив ему такое горе, и станет отвечать на вопросы следака отрывисто и точно, с неожиданно появившейся (и к месту) хрипотцой в голосе. А потом, когда все уйдут, а его ненаглядную Макруи увезут, он окинет взглядом осиротевший дом, нальет полный стакан водки, выпьет его залпом и завалится спать, чтобы отвязаться от беспокойных дум и от прочих мыслей. И так проспит до самого вечера, а когда проснется, то будет знать, что ему делать дальше…