Но тотчас прикусил язык, молчу. Цмок хмыкнул, говорит:
— Га! А то будто я не знаю! Знаю я, знаю, сколько и где отец тебе оставил. А этот дурень князь Федор не знает. И не найдет он их. Там они, в кубышке, и слежатся. Никому от них пользы не будет. Я так сказал или не так?!
Я молчу. Долго молчу! А потом говорю:
— Сейчас пойду, спущусь в подвал и сам возьму сколько надо, отдам Парамону. Пусть он ими подавится и сдохнет!
А Цмок:
— Э, нет, так нельзя! Выкуп, это что? Это когда один за другого платит. А самому за себя платить нельзя, это плохая примета.
Сказал — и смотрит на меня, очень пристально. Так, что даже закружилась моя голова! Будто я совсем пьян, будто ничего уже не понимаю. Вот, кажется, еще совсем немного — и я упаду. Но это что! А тут еще вот что — он тихо говорит:
— Им никому об этом говорить нельзя. Деньги они, конечно, возьмут, а вот чтоб после за тебя ими платить — ох, сомневаюсь я! Так или нет?
Я еще раз на него посмотрел, посмотрел… И кивнул головой — мол, так оно и будет, не заплатят. Он тогда:
— А хочешь, я возьму и передам ему? И вообще, все сделаю, как ты того желал?
И снова смотрит на меня, и даже еще пристальней. Понимаю я, куда он клонит, а вот возразить не могу! Он тогда:
— Так я возьму?
— Бери, — я говорю, а сам весь аж горю.
— Вот это добро! — радуется он. — Так я пойду, возьму и рассчитаюсь. А ты пока посиди здесь, подожди.
Я киваю — мол, иди. Он встал из-за стола… Потом вдруг ко мне наклонился и шепчет:
— Значит, ты согласен принять от меня помощь?
— Да, — я тоже шепчу. — Я согласен.
— Ну, тогда потом, — он снова шепчет, — я в свое время тоже попрошу тебя кое о чем. Не откажешь?
— Нет.
— Вот и добро.
Тут он мне кивнул и ушел. Сразу ушел — как будто прямо в стену скрылся.
А за столом опять всем налили. Пан князь Федор кубок поднимает, смотрит на нас, смотрит…
И как будто только сейчас он меня замечает. Удивляется, кричит:
— О, кого я вижу! Пан Гюрги! Пан Гюрги! Вставай!
И так громко он кричит, что я сразу вскакиваю…
И просыпаюсь! Вижу, уже давно утро, я в клетке. У решетки стоят мои касыбы, Селим и Гасан, и еще их кузнец, звали его Махмуд, и все они кричат:
— Пан Гюрги! Пан Гюрги! Проснись! Беда, беда, пан Гюрги!
А дело, оказалось, тогда было вот в чем. Ночью умер Парамон. Утром его нашли в его опочивальне, он, уже окоченев, сидел на ковре, а перед ним стояло блюдо с нашими крайскими талерами. Касыбы утверждали, что вид у Парамона (по их словам, Скиндера) был такой, как будто он собрался те талеры съесть, а может быть, уже и начал есть, да подавился. Я вспомнил о своей ночной угрозе и поморщился. А касыбы, перебивая один другого, тем временем продолжали, что тех талеров почти семь тысяч. Ночью их принес какой-то очень важный господин, его впустили, Парамон (Скиндер) с ним долго, закрывшись у себя, беседовал, после провожал до самой нижней ступени парадного крыльца, после чего опять закрылся у себя и, видимо, вскоре и умер. Но это не все: рядом с блюдом обнаружили письмо, оно от моего отца, а в письме говорится, что эти деньги — выкуп за меня. Так что, хоть у них у всех сегодня большое горе, я, пан Гюрги, могу радоваться за себя, поскольку прибывший к ним местный кадий (судья) уже ознакомился с этим письмом, пересчитал деньги и сказал, что мое дело почти что решенное, не сегодня- завтра я буду на свободе, после чего он и отправил их троих вскрывать мою решетку.
Как показали дальнейшие события, кадий почти что не ошибся. Правда, перед освобождением меня сперва перевели в тамошнюю местную тюрьму (баньо), где я провел еще некоторое время, пока мое дело ходило в столицу и возвращалось обратно. В баньо я жил довольно сносно, в каземате, как все люди, а не в клетке, как зверь. Потом мне было объявлено, что я свободен и могу возвращаться домой. Было это в самом начале тамошней весны. Средств к существованию у меня не было никаких, денег на дорогу тоже, так что никуда бы я из златоградского плена сам по себе не ушел. Но, на мое счастье, там проживает немало наших бывших соотечественников, в свое время по самым разным причинам принявших тамошнюю веру. Вот один из таких перевертней и предложил мне свои услуги. Ни его имени, ни звания я по вполне понятным причинам называть не стану, а только скажу: этот добрый человек помог мне определиться на некий небольшой корабль, который в некотором месте вышел в море, благополучно миновал сторожевые заслоны и в скором времени доставил меня на нашу сторону, откуда я уже пешим ходом, всего в три дня, добрался до Селитьбы.
В Селитьбе я сразу обратился к пану Солопию и передал ему те сведения, которыми меня в свое время снабдил мой златоградский доброжелатель. Сведения эти пришлись пану Солопию как нельзя более кстати — ведь вверенные ему люди как раз собирались на промысел. Пан Солопий отблагодарил меня за помощь самыми добрыми словами, а также и весьма ощутимыми благами. Так, во-первых, он выдал мне охранную грамоту, с помощью которой я потом безо всяких хлопот поднимался вверх по Харонусу, а во-вторых, мне еще вручили — с набежавшими процентами! — мою долю с того моего злосчастного похода, ибо, как оказалось, мои товарищи тогда весьма успешно промышляли.
— Жаль, жаль, пан Юрий! — сказал мне на прощание пан Солопий. — Жаль, что тогда тебя с нами не было! Славно мы тогда попировали. Ну да еще и с тобой попируем, вон ты какой теперь важный да хваткий! Ну а пока что езжай и не забудь там и от меня поклониться праху моего покойного товарища пана Сымона. Ат, добрый был рубака твой отец!
На том мы и расстались.
И вот я уже здесь, на пристани в Гуляйке, то есть почти что дома. Сижу в корчме. Корчмарь подливает мне да рассказывает, подливает да рассказывает. Я слушаю его, молчу. А что тут будешь говорить! То, что случилось с моим братом, то и случилось, я тогда был далеко и ничем не мог ему помочь. Так же можно рассудить и о моем отце…
А вот наше родное Сымонье и всех тех, кто там тогда был, погубил лично я! Ведь это я послал туда Цмока за выкупом. Да-да! Я сопоставил даты — и они сошлись. Вот как оно тогда было: Цмок за моими деньгами на остров накинулся и всех, кто там был, погубил, а потом, в ту же ночь, явился к Парамону — и тот теми деньгами подавился. Вот как он, гад, мне помог! Вот так я его попросил, с Цмоком снюхался.
А если это даже и не так, чем это сам себе докажешь? Да ничем! Вот и молчу я, ничего не говорю. Корчмарь мне подливает, говорит, а я уже не пью, я крепко думаю.
Когда я малым был, мать мне часто говорила: — Ой, дурень, ты, Юзаф, ой, дурень!
А после, хоть я дурнем и остался, никто мне уже так не говорил, боялись. Зря, надо было говорить! Тогда, может, я бы и образумился. А теперь мне это уже поздно. Да теперь мне чего ни возьми, а все поздно. Но вы ничего такого не подумайте, я вас на жалость не беру. Человека вообще жалеть нельзя, он от этого только портится. Жалеть можно коней, и то только потому, что они бессловесные твари, не могут за себя постоять, вот люди их и мучают.