— Ты мне не плачь!
Она:
— Как тут не плакать?!
Я:
— А вот так! Этим делу не поможешь. А дело у меня очень спешное. Я ухожу. Давай, неси мне аркебуз и подсумок к нему. Давай! Кому сказал!
Она стоит. Руки на брюхе держит. Я принюхался…
— Э! — говорю и чувствую, как ухмыляюсь. — А чего это вдруг? Откуда это молоком разит?
Она совсем перепугалась, губу закусила, трясет головой. А мне еще смешней, я говорю:
— Э, чего-то здесь не так! Ты от меня чего-то скрываешь! — и смеюсь.
Вот какой я тогда был дурень! Вот до чего я уже одичал!
А она берет мою руку, всю до кости искусанную, и себе к животу прижимает. Тут я это сразу почуял! Тут меня как молнией ударило! Упал я как подкошенный. Она стала меня поднимать. Подняла. Обнялись мы крепко, стоим. Долго мы так стояли, мне было легко. Ее живот был как живой.
Потом мне стало страшно — за нее, за них обоих. Отшатнулся я от них, говорю:
— Анелька, любая, прости, но мне уже пора. Пойди, подай мне аркебуз.
— Зачем?
— Так надо! Да я и сам бы его взял, но мне через людской порог переступать уже нельзя. Ты же сама все видела, все понимаешь. Вышел мой срок, Анелька, весь вышел. Анелька, неси аркебуз!
Она смотрит на меня, смотрит, потом говорит:
— Ты за ним и приходил?
— Да, за ним, — отвечаю. — А еще очень хотел тебя увидеть. Думал, гляну на тебя, на сонную, и сразу уйду. А ты вдруг проснулась.
Она:
— Это не я сама, а это Цмок меня разбудил. Подожди, — и ушла.
Потом выходит и выносит мне… не аркебуз, а этот чистый золотой, что был от той ведьмы-старухи, третья, последняя монета. Я удивился, но молчу. Анелька говорит:
— Вот, возьми. Отнеси его Цмоку, отдай.
Я молчу. А она:
— Ты им, Юзаф, не верь, Цмок — он добрый. Он ходит по дрыгве, на дудочке играет. Если кто вдруг заблудится и уже совсем не знает, куда ему податься, или если вдруг такая страшная беда, что никак от нее не избавиться, тогда только одна надежда на него, на Цмока. Да и на кого еще нам теперь надеяться, нам, всем троим?
Ну что ты ей на это скажешь?! Взял я тот золотой, стою, молчу. Анелька:
— Юзаф, иди. Мы ждем тебя.
Я и пошел. За ворота вышел и свернул прямо в дрыгву. Так дальше и пошел — как медведь, напролом. Иду и слушаю, не заиграет ли где дудка-сопелка. Полдня уже иду, но ничего даже похожего не слышу. Знаю, что и не услышу — динозаврусы на дудках не играют. Дурень я, Панове, дурень! Зачем было Анельку слушать? Аркебуз всегда всего надежнее. А вот все же послушал, пошел. Только не Анельку я послушал, а сами знаете кого. Вот в ком действительно сила так сила — еще не родилось, а уже вон как нами ворочает!
Когда последний вечер наступил, никого я видеть не хотел, всех прогнал. Сели мы ужинать только втроем: я, Нюра и Алена. Нюра по такому случаю напекла медовых абаранков с маком и выставила своей наилучшей наливки — малиновой. Но Алена от наливки отказалась, сказала, что от малины нос буреет. Мы с ней не спорили, Нюра налила ей липового чаю. Сидели, ужинали тихо, мирно, беседа была самая пустяшная, я специально ни о чем серьезном разговор не заводил.
Потом все же не выдержал, начал такое: вот, мол, завтра мне на великое дело идти, я готов, я силы в себе чувствую достаточно, я не какой-нибудь сопляк, я эту жабу голыми руками придушу! Сказал — и даже показал, как я это сделаю. Нюра согласно головой кивает. А эта, молодая, вдруг усмехается и говорит: ты, папка, его не души, ты лучше привези его живым, чужинцы за живого динозавруса сулят пятьдесят тысяч флоринов, а за дохлого только десять. Я сперва просто онемел! После опомнился и говорю язвительно: откуда это у тебя такие точные сведения, ты чего это молотишь, доченька?! А она бровки свела и злобно отвечает: я не хлопка, чтобы молотить, а повторяю то, что мне Петр поведал.
О, Петр! Я вскочил! Я говорю: что, наш Петр, что ли? Алена перепугалась, молчит. Нюра тоже побелела, на Алену змеей смотрит, шипит! Я говорю: э, тю-тю-тю, а ну не сговариваться! Что, опять что-нибудь от меня скрываете, да? Они отвечают: нет, не скрываем, а сами, я вижу, юлят. Тогда стал я их душить — не руками, конечно, а вопросами — и вот что выдушил: они от Петра получили письмо. И какое письмо! Оказывается, он, Петр, мой единственный прямой мужской наследник и надежда, еще два месяца тому назад все бросил (и они про это знали, но молчали), бросил и уехал в Чужинье по место, и место там уже нашел, он теперь майор драгунского полка, и оттуда написал сестре письмо. Письмо пришло пять дней тому назад. Я в рев: и вы все эти пять дней молчали, малпы?! Они: да, молчали! А как тебе было сказать, как к тебе подступиться, когда уже какие там пять дней, ты уже третий месяц пьешь без просыху, ты только сегодня первый вечер почти трезвый, надоело нам все это, все твои пропойные комиссии, скорей бы вы в дрыгву съехали, а то у нас не дом, а корчма!
Я молчу. Ем абаранки, запиваю наливкой, думаю: вот, господарь, дождался ты, вот тебя уже и твои домашние грызут. Но, думаю…
А думать не дают! Алена говорит: поезжай, поезжай, привезешь живого динозавруса — будет мне хорошее приданое. Я ей на это зло: а что, спрашиваю, жениха уже присмотрела? Она: а зачем мне самой это делать, когда у меня есть старший любящий брат? Он, папка, и присматривает. Вот, пишет, приезжай ко мне, Алена, ты у меня паненка хоть куда, я тебя за боевого генерала сосватаю, но, продолжает, спеши, в дрыгве долго не засиживайся, а не то тебя так там комары заедят, что здесь после хоть бы какой отставной капитан тебя взял! Сказала она так — и опять нагло усмехается, а щеки все в слезах. Ну, одно слово, молодость, что с нее возьмешь, откуда ум у молодых?!
Другое дело Нюра. Эта сурово брови сводит, ей говорит: дурная ты, ой, дурная, зачем ты не к месту язык распускала? А я Нюре: помолчи, не лезь в наш разговор! И опять к Алене. Говорю спокойно, тихо, можно даже сказать, доброжелательно. А слова мои тогда были такие: доченька, может быть, ты во всем и права, может, в Чужинье люди и умнее, и богаче, и сытнее живут, может, ты туда потом и вправду уедешь и выйдешь там за генерала, может, даже за фельдмаршала. Но все это будет после. А сегодня ты сидишь со своим родным папкой за ужином, твой папка завтра уезжает на великое дело, скорей всего он с того дела не вернется (Нюрка, молчи, не с тобой разговаривают!), но твой папка, Алена, на судьбу не ропщет, надо — и поедет, надо — и помрет, только ты дай ему сегодня спокойно последний вечер дома посидеть, чтобы потом он мог крепко выспаться, отдохнуть перед дорогой, а потом он уйдет — и ты хоть сломи голову, беги хоть куда, лишь бы я этого не видел и не слышал, понятно тебе, малпа, или нет?! И кулаком бэмц, бэмц по столу!
Алена заревела, завыла, вскочила и убежала, дверью хлопнула. Сидим мы с Нюрой, молчим. После Нюра говорит: ой, дурень ты, Бориска, дурень, дурней тебя на свете только одна я! Почему, я спрашиваю. А потому что, она отвечает, какой ты ни бывай, а все равно ты мне люб! Так люб, так крепко люб, что даже не сказать! После обняла она меня и заревела. Я взялся ее успокаивать, а у самого на сердце прямо соловьи поют, вот до чего был мне люб тот Нюркин рев. А до чего она сама мне была люба!