Моя спина как будто распалась на фрагменты: накрытые простыней, мягкие, гладкие, погруженные в сон после массажа части тела и обнаженная кожа, ощетинившаяся от напряжения, остро ощущающая каждой клеткой поток прохладного воздуха из кондиционера.
«Что-то не так, Джимми?» Неясное бормотание. «Вы обратились не по адресу». Покашливание. «Ты не понял, – ровным голосом. – Я же сказал, ты не причинишь ей вреда, обещаю. Она ведь не сопротивляется? Не зовет соседей? Это ее возбуждает, правда, она тащится от этого». – «Почему вы сами ее не ударите». – «Хорошо, тридцать». Матрас накреняется под тяжестью тела, опустившегося на кровать справа от меня. Несколько ударов – моя голова прижата к сгибу локтя.
«Такими темпами ты здесь на всю ночь застрянешь». Его голос звучит совсем рядом с моим лицом, я чувствую запах пива и пота. Матрас снова колышется – тело справа пересаживается на другой край. Его ладонь в моих волосах, моя голова откинута назад. Я открываю глаза. «Тридцать пять». Удары становятся сильнее. Он сидит, скорчившись, возле кровати, наши лица почти касаются друг друга. На белках его глаз красные прожилки, зрачки расширены. Я вздрагиваю, и каждый удар заставляет мое тело изогнуться. «Сорок», – произносит он тихо. У него на лбу блестят капельки пота. Тело надо мной упирается коленом в середину моей спины, и от очередного удара мой рот широко открывается. Я молча сопротивляюсь, колочу ногами, пытаюсь высвободить волосы из его кулака и отодвинуть от себя его лицо. Он жестко сдавливает оба моих запястья одной рукой, другой продолжая держать меня за волосы, и резким движением запрокидывает мою голову назад. «Ну давай, твою мать, давай, пятьдесят», – шипит он и своим ртом заглушает вырвавшийся у меня стон. Очередной удар – мне удается вырваться и закричать во весь голос. «Хватит, Джимми», – произносит он, как будто разговаривая с официантом, который принес слишком большую порцию, или хнычущим ребенком в конце трудного дня.
Все это время неизменными оставались правила, регулирующие мое дневное существование. Я была независима, я самостоятельно содержала себя (за исключением ланчей и еще того факта, что счета за газ и телефон в моей пустующей квартире свелись к минимуму), самостоятельно принимала решения, делала выбор. Согласно правилам, вступающим в силу ночью, я становилась беспомощной, полностью зависящей от чьей-то опеки. Никаких решений, никакой ответственности. Никакого выбора.
Я это обожала. Обожала, обожала, обожала.
Стой самой минуты, когда за мной закрывалась его входная дверь, мне ничего больше не нужно было делать, я становилась вещью, которой находили применение. Кто-то взял мое существование в свои руки, все до последней детали. Я потеряла контроль над своей жизнью, а значит, мне было позволено терять контроль над собой. Несколько долгих недель я наслаждалась всепоглощающим чувством облегчения – с меня сняли бремя ответственности, знакомое каждому взрослому. «Можно я завяжу тебе глаза?» – это единственное важное решение, которое мне позволили принять. С тех пор мое согласие и несогласие перестало быть предметом обсуждения (хотя нет, пару раз протест сыграл свою роль: сделал очевидной силу моей пагубной зависимости). Расстановка приоритетов (материальных, интеллектуальных, нравственных), взвешивание альтернатив, анализ последствий – все это потеряло смысл. Осталось только изысканное удовольствие, давно забытое наслаждение: стать сторонним наблюдателем своей собственной жизни и, отказавшись от всякой индивидуальности, отречься от самой себя.
Утром я плохо себя чувствовала. Мне не стало лучше после завтрака, а к 11 часам – только хуже. Во время ланча я окончательно поняла, что простужена. Я заказала себе на работу куриный бульон, чтобы съесть прямо за столом, но первая же ложка оставила на языке привкус прогорклого масла, и я не смогла заставить себя съесть еще хоть одну. В три часа дня я прихожу к выводу, что это не просто временное недомогание. Я говорю секретарю, что заболела, и еду домой – к себе домой.
У меня едва хватает сил на то, чтобы захлопнуть за собой дверь. В лицо мне ударяет затхлый запах. В квартире стоит жаркая духота. Перед запертыми окнами витают частицы пыли, зеркало над камином сияет радужными разводами. Я забираюсь на кровать – меня бьет дрожь, но я не могу заставить себя лечь под одеяло. Я хватаюсь за угол покрывала, и у меня получается натянуть свисающий край себе на плечи. Солнце бьет прямо мне в лицо, которое, кажется, уже пылает ярким пламенем. Когда я приподнимаю голову от подушки, чтобы попытаться встать и закрыть ставни, мне не удается преодолеть сонливость, и глаза закрываются сами собой.
Телефонный звонок пробуждает меня от кошмара, в котором меня пожирают орды гигантских огненных муравьев. Я откидываю покрывало и, не открывая глаз, прикладываю к уху трубку. «Что случилось?» – произносит он. «Я, наверное, заболела», – бормочу я. Теперь мне страшно холодно, как будто подо мной лед, а не хлопок и полиэстер (нельзя гладить). «Я сейчас приеду», – говорит он. В трубке раздается щелчок, а потом гудки. «Не надо», – отвечаю я и замираю с телефонной трубкой на груди. И правда заболела, думаю я, и мое сознание раскручивает, как волчок, зрительный образ этого слова. Я никогда не болею, а тут, в разгар лета, какая глупость, ужасная…
На сей раз я просыпаюсь от звонка в дверь. Я не шевелюсь. Звонки, отрывистым стаккато, снова и снова. В конце концов звон становится невыносимее мысли о том, что придется встать. Я добираюсь до двери, так и не открыв глаз. Я повторяю: «Хочу остаться здесь», – а он в это время подхватывает меня, пинком закрывает за собой дверь и ведет к лифту. «Не хочу, чтобы кто-то был рядом, когда я болею, ненавижу», – бормочу я ему в шею. «Хочу болеть в своей постели», – произношу я наконец, так громко, как это только возможно в моем состоянии. «Ты слишком сильно болеешь», – говорит он, поддерживая меня в вертикальном положении в лифте. Меня так клонит в сон, что я не могу ответить. Он то ли несет, то ли тащит меня к такси. Путаница из рук и ног, снова лифт, и я в его постели, постели, которая знакома мне лучше, чем моя собственная, раздетая и в одной из его рубашек.
Сквозь туман в моей голове я слышу его слова: «Я только спущусь куплю градусник». Я чувствую холодное стекло у себя во рту, потом уже не чувствую, и слышу, как он разговаривает по телефону. Рука трясет меня за плечо. «Это… один мой друг, он выезжает на дом». В поле моего зрения появляется розовощекий человек, улыбающийся сияющей улыбкой, полной идеальных квадратных зубов, которые непрерывно меняются местами с пугающей скоростью. Мне в рот засовывают палочку, кто-то смотрит горло. И снова звучит его голос: «…в аптеку за лекарством», а потом мне нужно проглотить таблетки. Я опять пытаюсь объяснить, что предпочитаю быть одна, когда болею, и твердо следую этому принципу с подросткового возраста. Но у меня слишком сильно болит все тело, и кажется, что следование принципу уже не стоит таких усилий.
Я просыпаюсь в полумраке, часы показывают четыре. Боль во всем теле стала сильнее, но, по крайней мере, рассеялся туман в голове. «Ты спала почти сутки, – говорит он, появляясь в дверном проеме. – Хорошо, что ты проснулась, как раз нужно принимать лекарство». – «Что ты мне даешь?» – «То, что Фред прописал. У тебя грипп». – «Почему ты здесь?» – спрашиваю я, и он улыбается: «Я здесь живу». У меня нет сил, чтобы ответить на шутку. «Почему ты не на работе?» – «Я позвонил им, сказал, что заболел. И за тебя позвонил. Нужно, чтобы с тобой кто-то посидел пару дней». – «Не нужно», – но я еще не произнесла этих слов, а уже слишком хорошо понимаю, что да, мне нужно, чтобы кто-то посидел, что он совершенно правильно сделал, что остался дома, что я хочу, чтобы обо мне заботились. Я замолкаю, и он не говорит ни слова.