И вдруг все в комнатке переменилось. Ее убогий дешевенький уют криком закричал: беда, беда, денег нет совсем, никуда не пускают, заняться нечем! Мир вокруг исказился, только и есть в нем устойчивого и неизменного, что порядок на столе, сухарница да кофейник! Как быть, как быть, когда живешь не на своем свете?..
— Оставьте его, — сказал Маликульмульк, — он болен. Пойдемте отсюда прочь.
— Не так болен, как кажется, — возразил взбудораженный Давид Иероним.
— Нет, нет, он же совершенно не понимает, что вы ему тут говорите… идемте отсюда, господа…
Маликульмульк, подхватив свою шубу, устремился прочь, едва не сверзился с лестницы, поскользнулся на ступеньках, боком повалился в сугроб. Полетели в сторону стена, черепичная крыша, две дымящиеся трубы, явилось наконец небо — бесцветное небо, которого он в этом городе почти не видел, потому что осенью, идя по круглобокой брусчатке, приходится внимательно глядеть под ноги, да и зимой не лучше — скользко…
Побарахтавшись, он встал на четвереньки. Шапка слетела, снег набился в волосы. Он потряс головой. Сейчас он понимал Федора Осиповича лучше, чем при беседах в той комнатке. Кому ж и жаловаться, коли не покойному императору? Почта духов — вот она во плоти! Некий незримый почтальон берет доносы и несет их за грань, где Павел Петрович, царствие ему небесное, видит их, да только рукой машет: поздно, поздно…
И цензор Туманский слышит это «поздно, поздно», да только верить не желает — а вдруг по закону всемирной справедливости, которую для него представлял на земле покойный государь, все эти сведения, сложившись вместе, перейдут в иное качество и произведут действие? Может быть, цепочка из слов образуется — от сумасшедшего отставного цензора Туманского к ныне действующему и вменяемому цензору Клушину? Он всегда был вменяем — сойти с ума оттого, что мир разрушился, ему не дано!..
Причудлива судьба бывших вольнодумцев.
Маликульмульк поднялся, нашел шапку и стал выбивать ее о колено. Он не желал думать о человеке, который вызвал в нем такой отчаянный всплеск жалости. Не желал. Философ и жалость — невообразимая пара. Косолапый Жанно и жалость — тем более. И вот он, Косолапый Жанно, во всей своей красе — жаль, что никто из Голицыных с чадами и домочадцами не видел полета со ступеней в сугроб.
Отменный был полет — и даже незачем очищать шубу, снег сам как-нибудь растает…
Косолапый Жанно вышел со двора. Куда податься — он понятия не имел. В Рижский замок — невозможно. Там Брискорн. Брискорн наврал с три короба и оправдался. Доказать, что он взял скрипку, нельзя — Екатерина Николаевна уже наверняка им предупреждена и будет тоже врать, хотя и не столь яростно. Домой, в предместье? А там что делать? Лечь на кровать и ничего не делать. Спать. На то она и зима, чтобы спать. В берлоге. И спать, и спать, и спать, пока не помрешь от голода!..
Именно так и будет — откуда ж деньги возьмутся, чтобы питаться? Те, что выиграны вместе с фон Димшицем, на пользу не пойдут — они лишь растянут бесполезное прозябание души еще на несколько месяцев. И хозяева, подождав несколько, вынесут спящее тело в сарай, прикроют соломой, а в комнату пустят другого жильца.
Это было бы лучшим исходом. Не убивать себя, а просто заснуть. При этом пообещать, что настанут лучшие времена — можно будет и проснуться.
Он вышел на угол Господской и Конюшенной, еще не представляя, куда деваться дальше, и уже погружаясь в спасительный сон. Пока душа и разум спят, может, ноги куда-нибудь вынесут. Но этот сонный план был разрушен — к Маликульмульку с криками подбежали младшие Парроты. С двух сторон ухватили его за рукава и подняли свои живые черноглазые мордочки.
— Герр Крылов, где батюшка? — спросил Вилли. — Нашел он шубу? Она ведь в том доме была!
— Я сам ее видел! — похвалился десятилетний Ганс.
— Вы что тут делаете?
— Нам велели ждать!
— Чего ждать?
— Вас, — неуверенно сказал Ганс. — Они же оба за вами пошли. Чтобы вас спасти.
— Меня? Спасти?
— Да, от злодея, и герр Гриндель сказал: он же ничего не знает. А батюшка ответил: этот чудак может смотреть прямо на шубу и не видеть ее! Это правда, герр Крылов?
— Правда, — сказал Маликульмульк, даже довольный, что попался. Теперь дети не отпустят его, а через несколько минут вниз спустятся Паррот и Гриндель. Паррот скажет что-нибудь неприятное — эта его привычка разговаривать со взрослыми людьми, как с малыми детьми кого угодно доведет до бешенства. Но Паррот изобретателен… физик, мастер сочинять опыты с соленой морковкой…
И точно — из калитки появились сперва Гриндель с перекинутой через плечо княжеской шубой, затем Паррот с шапкой в правой руке. Пистолет, стало быть, сунул за пазуху.
— Удивления достойно! Казалось бы, украденную вещь нужно спрятать в сундук и на замок запереть, в погреб снести, на чердак! А он — вывесил на стенке, расправив полы и рукава. Герр Крылов, вы не поверите — рядом и одежная щетка лежала! Вот уж воистину — ограбление по-рижски! — восклицал возбужденный Гриндель. И от этого шума на душе стало еще тошнее — так и представился Федор Осипович, обихаживающий шубу. Щеточкой пройтись по спинке, по рукавам, распушить воротник, встряхнуть, огладить — вот и четверть часа миновало, да не впустую… как жалок может вдруг стать человек…
— Вы, Крылов, доставьте это имущество в Рижский замок и растолкуйте его сиятельству, что грабеж — проказы отставного цензора рижской таможни. Пусть спросит старых чиновников — они ему все про Туманского доложат, — сказал Паррот. — Вилли, сбегай к почтамту — может, там найдется орман, чтобы не тащить шубу через всю крепость.
— Может быть, вы вернете ее как-то иначе? — спросил Маликульмульк.
— Вы боитесь неприятностей для Туманского? Боитесь, что его и впрямь отведут в Цитадель и водворят в смирительный дом? И посадят на цепь вместе с буйными? Честно вам скажу, он такое обхождение заслужил. Да, я знаю, он жалок — а знаете ли вы, что он живет милостыней тех людей, которых жестоко оклеветал? — Гриндель все не мог прийти в себя после встречи с Туманским. — Мне рассказывали, что он подходит к жилищам наших бургомистров и стоит там, как будто на страже. В конце концов посылают человека, чтобы передать ему десять или даже двадцать фердингов. А он берет и лишь тогда уходит!
Маликульмульку еще не приходилось видеть Давида Иеронима в таком волнении — обычно химик пребывал в ровном и бодром настроении, иногда — с оттенком шутливости, иногда — с оттенком грусти; казалось, бурные чувства ему недоступны; а надо же, как возмутился…
— Вы скажете, что он болен, но вспомните — когда он писал донос на Зейдера, он был совершенно здоров. И он прекрасно понимал, чем кончится для бедного пастора обвинение в якобинстве. Но ему было наплевать на пастора — он хотел уязвить Нагеля, который развел в Лифляндии заразу. Он высоко метил — а на бедного человека ему было наплевать. Если бы вас, Крылов, сделал начальником своей канцелярии Нагель, то Туманский донес бы на вас, невзирая на вашу давнюю дружбу, — что генерал-губернатор пригрел записного вольнодумца, и точно так же ему было бы безразлично, запрут ли вас на несколько лет в каземат или отправят в Сибирь, — сказал Паррот. — И каково старому доктору, с которого он снял шубу в холодный вечер, ему тоже безразлично.