Царица печали | Страница: 32

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

«Помогите мне. Я голоден и наг. Я не умею врать. Я не умею красть».

Здесь я уж не мог отвернуться, промолчать, притвориться, что меня нет, потому что текст тот был вовсе не попрошайнический, была в нем неожиданная в данной ситуации изрядная доза, если можно так выразиться, достоинства; смотрю я на него, смотрю и, медленно обводя его взглядом, все ищу ту точку, за которую можно было бы зацепиться, на которой я мог бы построить свою непримиримую позицию, от которой я смог бы оттолкнуться и уйти решительным шагом человека, обществу полезного, тем не менее я не шелохнулся, потому что все в нем было таким первозданным, таким чистым, как будто Господь Бог только что сотворил его, ибо воистину он был обнажен, духовно и телесно, я даже вздрогнул (ибо прежде я никогда, никогда — да и откуда?., у нас в семье таких мыслей никто, мужчина на мужчину по-женски смотреть никогда, даже во сне, не мог) и сказал себе басом внутренним, рассудительным, классическим, тем, что мутации никогда не подвергался: «Псих или педик какой приставучий, может, даже совратить меня пытается, в любом случае кошмар, брр, ни минуты дольше», а с ним заговорил командирским тоном, вспоминая те времена, когда отец с помощью арапников раскатистого «р» загонял мою молодость в угол:

— А что ты, дружок, из себя представляешь, к чему пригоден?

И я уже собрался было свернуть газету и добить его последним аргументом («Подумай лучше, браток, умеешь ли ты вообще хоть что-нибудь»), да и злотый наверняка бросил бы ему — такая во мне взыграла охота выказать презрение, но он остановил меня, схватил меня за руку (меня! за руку! по какому праву?! выдернуть!):

— Это что еще за дела…

(Ах, какой у меня голос, какой чистый, сильный, грудной, льющийся из недр души голос праведника, ох, довольно, довольно.)

— Э-э-э, только без рук! Ты, парнишка, можешь меня не трогать?

(Ах незадача, забыл пророкотать «р», а ведь нет ничего хуже такого неприструненного парнишки; ох какая хватка, как он смеет ограничивать мою свободу! И держится как-то так… Ну же, отпускай мою руку, сопляк, не собираюсь я тут с тобою тягаться силой.)

— Ну же, черт бы тебя побрал, отпускай скорей!

А сам стою, фактически отступив; сопляк (впрочем, не так чтобы в полном смысле сопляк, это его очочки ввели меня в заблуждение) сильнее меня оказался, ну и схватил меня, паразит, за руку; я подергался, попробовал вырваться, смыться («Таких, как ты, смывают, сливают, спускают», — говорил отец, мой великий отец, когда еще жил и руководил фирмой, обещал, что, как только я достигну веса семьдесят кило, он передаст ее мне, но я весил тогда шестнадцать и через несколько лет правильного развития мог бы достичь двадцати пяти кило, а за взятие этого веса меня обещали взять в полет на реактивном лайнере — «Сынок, ты должен быть большим и сильным, иначе тебя смоют, сольют, спустят, помни, слабых людей смывают, потом ходят такие спущенные да слитые по дворам и побираются, помни, сынок», — вот я и ел, набирался сил, а отец усыхал, а когда я уже достиг нужного для полета веса, оказалось, что он не помнит обещания — «Что ты там городишь, не болтай глупости, ты ведь не ребенок», — и этого обмана я не мог простить ему, перестал есть, так и осталось за мной пятнадцать кило недовесу и эта моя вечная слабость), и, если бы не проклятая слабость, меня наверняка было бы нелегко схватить за руку, не обездвижили бы меня таким идиотским образом, мощной, решительной хваткой, не терпящей возражений хваткой, без малейшего намека на любезность, прямо-таки бессовестной (вот именно, точное слово).

— Послушай, малыш…

(Малыш не требует громоподобных раскатов «р», потому что само по себе слово-катастрофа, слово-удар по голой заднице, если его правильно интонировать, в самый раз для этого… вон какой вымахал… каланча… надо бы его укоротить…)

— …ни стыда ни совести у человека, да не стану я с тобой возиться.

(Видимо, слишком рано счел я себя победителем, видимо, не получилось у меня укоротить его, потому что я стою, а он сидит, держит меня и сидит, а я стою перед ним, словно ученик на экзамене; мне бы сесть, но если он меня не отпустит, то эта близость станет невыносимой близостью, сейчас, по крайней мере, видно, что меня держат за руку без согласия с моей стороны, он не просил моей руки, а уже поимел меня, в смысле поймал, ах, что это я, бред какой-то, все во мне перепуталось, переплелось, в смысле, обвил меня, увился за мной молодой нищий, «отвратительный», подсказывал мне внутренний бас, а я поддался ему, отвратительному, омерзительному нищему, но тут же контрапунктом к нему прозвучал какой-то неизвестный мне, непонятный внутренний фальцетик: «Нищий, а какой красавчик»; ой, ну зачем же сразу такие сильные слова, где это я красоту углядел, нет, так нельзя, нельзя, и тогда снова бас: «Тварь подзаборная, проходимец, подонок», а фальцет: «Пушок на шее, пресс твердый, кубиками, какие прекрасные контрасты, какое многообразие в единстве»; короче, как-то не задалось позиционировать себя как человека достаточно мужественного («Мяском да жирком сукинсына заманивай в дом», — подсказывал фальцетик), мне бы в самом начале дать ему пенделя, ведь не за ногу же он меня схватил, так нет же, захотелось элегантно, типа стряхиваю эту его руку, словно пыль какую, сдуваю, захотелось изысканно, галантно, достойно, но не получилось, и теперь уже я не могу просто так его толкнуть, отпихнуть, вырваться, он скомпрометировал меня этим своим захватом, и теперь именно он, преисполненный достоинства, сидит передо мною, держит меня, а я стою как не знаю что и не представляю, что дальше делать; единственным неожиданным жестом он лишил меня воли, ох, что-то слишком долго он меня держит, а что делать, что делать, ведь не кричать же, да и место тут такое — ни души, ладно, руки заняты, тогда, может, ногой его, ах нет, попробую-ка я еще разок, помягче, но все-таки не теряя достоинства.)

— Надеюсь, ты не рассчитываешь, что в этой ситуации я хоть что-то тебе дам…

(Атаковать его, обвинить, осмеять, с себя на него перебросить внутренние голоса укоризны!)

— Ладно, вижу, ты хочешь просто так подержаться за мою руку, ты, выходит, что-то вроде романтического педика, так? С удовольствием оставил бы тебя с моей рукой, если бы у меня была лишняя рука, но, прости, она как раз мне нужна, так уж получилось, что живу я трудами рук своих, а не протягиваю их за чужими деньгами, а протянул бы — со стыда бы сгорел…

А этот все молчит; с каждым высказанным словом я все глубже погружаюсь в рабскую зависимость, а он на каждое мое слово отвечает молчанием, он меня замалчивает и держит в своих руках. Меня аж пот прошиб — духота, нервы, костюм, — и безумно захотелось снять пиджак… но как тут снимешь, я слабел с каждой минутой, слабость моя врожденная, о которой я так долго забывал, столько лет учился забывать, но каждый раз она сама напоминала о себе; ах вот оно как все обернулось: значит, затем носил я нашивку отличника учебы на впалой груди своей, затем лицейские грамоты об отличной успеваемости брал я рукою гибкой и дрожащей от волнения (а теперь она не могла даже дрогнуть, потому что этот держал, удерживал ее своим неимоверным захватом), затем получил я диплом с отличием по управлению вместе с руководящей должностью (мой великий папа тогда еще был жив), чтобы теперь умолять какого-то бездомного засранца (хотя кто там знает, как у него там с этой бездомностью, может, он еще более домный, чем я; во всяком случае, он сейчас наверняка гордится своим захватом, он меня с гордостью подловил на слабости), просить у него разрешения снять пиджак? Абсурд, да и только.