Однажды утром, в 9.26, я обнаружил, что не способен любить никого, кроме себя. День был моим зеркалом. Утром я думал о том, что буду говорить на телевидении. После обеда я произносил это перед камерами. Вечером я смотрел, как говорю это по телевизору. Иногда я глядел на себя по четыре раза, потому что интервью повторяли еще трижды. Накануне я смотрел монтаж другой передачи семь часов подряд. Я постоянно любовался на собственное лицо на цветном экране, и мне все равно было мало. Я звонил друзьям перед передачей, чтобы напомнить им время программы, а потом перезванивал, проверяя, смотрели они или нет. Я устраивал посиделки за рюмкой и оставлял телевизор включенным, чтобы, как я говорил с наигранной иронией, «посмотреть на меня хором».
Я обвиняю общество потребления в том, что оно сделало меня таким, какой я есть: ненасытным. Я обвиняю моих родителей в том, что они сделали меня таким, какой я есть: бесхребетным.
Я часто обвиняю других, чтобы не обвинять себя самого.
Никаких детских воспоминаний. Какие-то обрывки, две-три картины. Завидую людям, способным поведать вам каждую деталь своей младенческой жизни. Я не помню ничего, лишь несколько проблесков, которые в беспорядке описываю здесь, – и все. По-моему, моя жизнь началась в 1990 году, когда я выпустил первую свою книгу: как нарочно, мемуары. Писательство возвратило мне память.
Вот, например, Вербье, шале отца, 1980 год. В этом доме нет женщин. Я люблю наши мужские каникулы: парни на лыжах. Каждый вечер мы объедаемся фондю, и ни какая дамочка не плачется на такой режим. Я разжигаю камин, Шарль катается на лыжах до ночи, а папа читает американские журналы. И каждое утро будит нас с братом, щекоча нам пятки, вылезающие из-под икейского одеяла, наверстывая упущенное за пятнадцать лет.
А еще когда я, десятилетний, начал вести путевой дневник на пляже в Бали (Индонезия), в перерыве между морскими сражениями со старшим братом, пока папа снимал загорелых телок в гостиничном баре. Я не знал, что так и не перестану записывать свою жизнь на бумаге. Маленькая тетрадка в зеленом переплете. Вот так я и попал в переплет.
Я решил задавать вопросы самому себе. Чем ждать, когда вернется прустовская «невольная память», я отправляюсь на репортаж, возвращаюсь в свое прошлое.
От Нейи-сюр-Сен не осталось никаких воспоминаний. Однако же я родился там, в маленькой белой клинике. Я – мальчик из «Девять-два». [88] Наверно, отсюда и мой вкус к роскоши. Я люблю чистоту, аккуратные садики, бесшумные машины, детские сады, где быстренько мочат любителей брать заложников. Немки-гувернантки, которых тем не менее называют по-английски «nurses». Детство видится мне чем-то чистым, гладким и беспросветно тоскливым.
Я родился по уши в серебряных ложечках. Как бы я хотел рассказывать вам о тяжелом детстве проклятого художника. Завидую Козетте: сам я не пережил ничего патетического. Моя патетика в том, что ее так мало.
Я не был желанным ребенком. Я родился через семнадцать месяцев после старшего брата: довольно обычная в то время незапланированная вторая беременность. Мальчик, явившийся слишком рано. Никакого эксклюзива: в 65-м таблетки еще не были легализованы, и большинство детей являлось на свет, когда их никто особенно не ждал. Но от двоих детей больше ора, чем от одного. Вынужден признать, что на месте отца я бы, наверное, поступил точно так же: быстренько смылся. Впрочем, я это и сделал тридцать три года спустя.
Я не был по-настоящему предусмотрен в программе, все так, но это не так уж важно, тысячи людей как-то с этим разбираются. К тому же раз уж я появился, то дальше все шло как по маслу: со мной носились, меня окружали заботой, баловали, портили, так что грех жаловаться. Впрочем, дети всегда недовольны. Либо им слишком мало любви, либо чересчур много. В конце концов, не сетовать же мне, как Ромен Гари, что меня слишком любила мать! Очень важно получить травму от родителей. Нам это необходимо. Мы все – травмированные дети, которые будут травмировать своих детей. Лучше уж травма от родителей, чем от чужих людей!
Ладно, и все-таки я – нежданный гость. У меня нет законного места в жизни. Я сам себя пригласил на эту планету. Для меня пришлось ставить лишний прибор, сожалею, вам достанется меньше десерта. С тех пор меня всегда преследует странное чувство, что я мешаю другим. Отсюда страсть к паразитизму: моя жизнь – вечеринка, на которую меня никто не звал.
В телевидении я нашел средство сделать себя желанным. Я хотел, чтобы коленопреклоненные толпы молили меня жить. Я хотел, чтобы орды влюбленных людей желали, чтобы я пришел. Я хотел быть избранным, почитаемым, знаменитым. Не правда ли, смешно, что такие дурацкие мелочи заставляют нас непрерывно работать, вместо того чтобы нормально жить?
Почему так хорошо было с Кэндейси? Потому, что бывшая лесбиянка лучше знает свое тело и точно знает, где ее трогать, чтобы доставить наслаждение. Женщины, не спавшие с другими женщинами, не так хороши, равно как и мужчины – не бисексуалы. Почему я думаю о сексе вместо того чтобы спасать наши шкуры? Потому что это тоже способ спастись. Покуда я буду озабоченным, я буду. Если я буду думать о другом, значит, меня больше не будет. Джерри смотрит на меня так же, как на жизнь вообще: с неоправданной доброжелательностью. Может, это и есть любовь? Ни на чем не основанная доброта?
– Что будем делать, папа?
– Не знаю. Подождем здесь, спускаться бесполезно.
– С минуты на минуту, – говорит Лурдес, – они высадят команды спасателей на крышу. Они выломают эту дверь, и мы выйдем первые.
– Думаешь? может, слишком много дыма, невозможно сесть?
– Им незачем сажать вертолеты, достаточно спустить несколько копов на веревке и пожарных с необходимыми инструментами, черт подери, их ведь готовили к таким миссиям…
К Лурдес возвращается надежда, это главное. Обязательно нужно, чтобы кто-нибудь проявил способность к самовнушению, когда одолевает клаустрофобия в этом поганом углу. Надежда – как свидетель, как кислородный баллон, который мы передаем друг другу.
– Они будут прыгать на крышу в черных костюмах, и в масках, и во всем прочем? – спрашивает Джерри.
– Ну да, не переодеваться же им в Микки, Динго и Дональда, – говорит Дэвид.
– Крутые парни с газовым резаком, они тебе в три секунды вскроют эту дверь, даже если замок полетел.
– Может, они сумеют подсоединиться к электронной системе запоров, вроде как Том Круз в «Миссия невыполнима».
– Bay! Вися на тросе головой вниз! Суперкласс!
Нам нужно во что-то верить. Лурдес и Джерри снова начинают молиться, бормочут «God save us, please save us», [89] сложив руки и глядя в грязный потолок нашей тюрьмы. На данный момент мы по-прежнему живы.