Гавань – спасительное прибежище для душ, уставших от схваток с жизнью. Необъятный простор неба, подвижные контуры облаков, переменчивые краски моря, вспышки сигнальных огней на маяках словно в единой необыкновенно ясной призме образуют зрелище, которое радует взгляд и никогда не утомляет. Стройные очертания кораблей с полной оснасткой, чуть покачивающиеся на морской зыби, пробуждают в душе стремление к ритму и красоте. И еще, помимо всего этого, существует особый вид таинственного и утонченного наслаждения для того, у кого не осталось больше ни любопытства, ни честолюбия, – лежа на террасе или облокотившись на каменную ограду набережной, наблюдать за суетой тех, кто отплывает или возвращается, кто еще сохранил в себе силу стремиться к чему-то, страсть к путешествиям или обогащению. [130]
Шарль Бодлер. Парижский сплин, 1865. Надо было бы назвать иначе: «Нью-йоркский сплин».
С тех пор как Дэвид умер, Джерри не отходит от него ни на шаг, плачет, гладит его холодный лоб и закрытые глаза. Я встаю и беру его на руки; бездыханный маленький принц с мягкими волосами. Джерри читает мои мысли; он дрожит от горя. У меня больше нет сил изображать из себя героя. Как говорила администраторша, меня этому не учили. Джерри крепче сжимает мою руку, другой он держит вялую ладошку Дэвида, она свисает и качается в воздухе. Я прижимаю плоть от плоти моей любви к своей потной рубашке. Его личико почернело, как когда он сделал себе индейскую раскраску жженой пробкой летом 1997 года в Йосемитском национальном парке. Лучше все забыть, слишком тяжело на сердце. Пошли, идемте, мальчики, мы выберемся отсюда, сделаем то, что давно надо было сделать: слиняем отсюда все трое, on the road again, adios amigos, hasta la vista baby, [131] окно разбито, взгляни за Окна мира, посмотри, Джерри, это высшая свобода, let's go, [132] нет, Джерри, мой герой, don't look down, [133] пусть твои голубые глаза смотрят на горизонт, на нью-йоркскую гавань, на бессильный танец вертолетов, ты не видел «Апокалипсис сегодня», вы были такие маленькие, как эти убийцы посмели, идемте, мои дорогие, агнцы мои, вы увидите, по сравнению с этим космические горки – чушь собачья, держись за меня крепко, Джерри, я люблю тебя, идем с папой, мы возвращаемся домой вместе с твоим младшим братом, пойдем покатаемся на облаках огня, вы были моими ангелами, и больше ничто нас не разлучит, рай – это быть вместе с вами, дыши глубже, а если боишься, надо просто закрыть глаза. Мы тоже умеем жертвовать собой.
Перед самым прыжком Джерри посмотрел мне прямо в глаза. Остатки его лица искривились в последний раз. Кровь из носа больше не шла.
– Мама очень расстроится?
– Не думай об этом. Надо быть сильным. Я люблю тебя, сердце мое. Ты чертовски славный парень.
– I love you daddy. [134] А знаешь, папа, я не боюсь падать, смотри, я не плачу и ты тоже.
– Я никогда не встречал человека мужественнее тебя, Джерри. Никогда. Ну, ты готов, малыш? Считаем до трех?
– Раз, два… три!
Наши рты перекашивались от скорости. Ветер заставлял нас дико гримасничать. Я до сих пор слышу смех Джерри, нырнувшего в небо, сжимая мою руку и руку братишки. Спасибо за этот последний смех, oh my Lord, спасибо за смех Джерри. На какой-то миг я и вправду поверил, что мы улетаем.
Цвейг писал: «Бессознательно Нью-Йорк подражает горам, морю и рекам». И Селин тоже говорит о «городе, стоящем стоймя»: он не видел, как Всемирный торговый центр лег на землю.
Американцы ходили по Луне, но на следующий день после 11 сентября не надо было ходить так далеко: Нью-Йорк превратился в мертвую планету. Асфальт скрылся под ковром белой пыли. От 110-этажного здания не осталось ничего, кроме двух скрюченных металлических балок, похожих на пальцы, царапающие небо. Словно расплющенный космический модуль. Тишину прорезают полицейские сирены. В Америке грандиозно все, даже теракты. У нас взрывают станцию метро, разносят магазин одежды, но все здания более или менее целы. А здесь первый же иностранный теракт стал самым страшным за всю историю Западного мира: величайшее одномоментное истребление гражданских лиц со дня основания Соединенных Штатов.
Сюда я думал вставить главу под названием «СМЕРТЬ. СПОСОБ УПОТРЕБЛЕНИЯ». [135] Как если бы Жорж Перек заменил дом 11 по улице Симон-Крюбелье на перекресток Черч-стрит, Визи, Либерти и Уэст. Но я слишком спешу вернуться; я хочу съесть мой свадебный пирог и прижаться к тебе, если ты меня примешь.
Я задираю голову и заговорщически подмигиваю Картью, Джерри и Дэвиду: быть может, они видят меня в сером зимнем тумане. Море уносит звуки сирен, крики чаек, грохот лебедок и стрекот туристских вертолетов. Черно-белый Нью-Йорк, гранит и мрамор, исчезает, тонет в тумане, зацепившемся за стальные пилоны. Я все-таки жив. Что тут еще скажешь?
Иногда мне снится тысячетонная дымящаяся груда человеческой плоти и расплавленной стали, где смешались человек и камень, компьютеры и оторванные руки, лифты и обожженные ноги, верующие и атеисты, огонь и кровь… А потом это проходит. А потом возвращается снова: я вижу стены с впечатавшимися в них глазами, расколотые стеклами черепа, распотрошенные туловища на факсах, мозги, вытекающие на копиры. Бог создал и это тоже. И мне снится, что мы с детьми, держась за руки, летаем над горой останков. И что, быть может, это не сон. Быть может, мы парим над Плазой, такой же ветреной и опустевшей без башен. Теперь они называют ее «Site» и водят по ней экскурсии. Между нулем и бесконечностью все так же дует ветер. Мы в нем, мы стали ветром.
Когда-то давно, помните? человек возвел здесь две башни. «Rest in peace»: [136] мы покоимся не с миром, а с войной. Только смерть делает бессмертным. Мы не умерли: мы пленники солнца и снега. Осколки солнечных лучей прячутся в снежинках, они падают тихо, словно дождь конфетти в замедленной съемке. Кажется, что кусочки стекла проникают под кожу. Введите стекло себе в вены. Сделайте это в память обо мне. Я умер за вас и вас и вас и вас и вас и вас и вас и вас.
На самом деле я не знаю, почему написал эту книгу. Может, потому, что мне было абсолютно неинтересно говорить о чем-то другом. О чем еще писать? Единственно интересные сюжеты – это сюжеты табуированные. Надо писать о том, что запрещено. Французская литература – долгая история непослушания. Сегодня книги должны делать то, чего не делает телевидение. Показывать невидимое, говорить несказанное. Может, это невыполнимо, но в этом смысл литературы, ее миссия. «Миссия невыполнима».