Скука | Страница: 42

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— А почему вы не ходите в свой магазин? Ведь это отвлекало бы вас, вам не кажется?

Я увидел, как он сделал робкий жест несогласия, а потом ответил все тем же способом, то есть показав на свое горло и лицо. Чечилия сказала:

— Он говорит, что не ходит в магазин, потому что клиентам было бы неприятно увидеть его таким изме­нившимся, и это отразилось бы на торговле. Он говорит, что пойдет туда, как только почувствует себя лучше.

— Вы как-нибудь лечитесь?

Он снова что-то сказал, и дочь снова мне перевела:

— Его облучают. Он надеется, что через год будет здо­ров.

Я взглянул на Чечилию, желая понять, какой эффект произвели на нее эти душераздирающие иллюзии, но ни на ее круглом лице, ни в ее невыразительных глазах, как обычно, нельзя прочесть было ничего. Я подумал, что Чечилия не только не осознает, что отец умирает; что бы она ни говорила, она не понимает по-настоящему даже то, что он болен. Вернее, она отдает себе в этом отчет, но не больше, чем в черной дыре на потолке гостиной: дыра как дыра, болезнь как болезнь. За нашей спиной прозве­нел голос матери:

— Все готово, прошу садиться.

Мы сели за стол, и мать, извинившись за отсутствие служанки, сама пустила по кругу супницу с макаронами. Взглянув на клубок жирных красных макарон в фарфо­ровой посудине, я подумал, что и еда тут похожа на все остальное — какой-то она выглядела лежалой и несве­жей. Я с отвращением жевал невкусные макароны, на­кручивал их на вилку с пожелтевшей и болтавшейся кос­тяной ручкой и от души завидовал всем остальным, осо­бенно Чечилии, которые пожирали их с большим аппе­титом. Мать Чечилии налила мне вина, и я с первого же глотка понял, что оно прокисло; в ответ на просьбу о воде мне налили в другой стакан минеральной, которая тоже оказалась несвежей, то есть теплой и без газа. Неприят­ное чувство, которое я испытывал во время еды, еще бо­лее усилилось от разговора, который мать, единственная из всех сидящих за столом, пыталась со мной поддержи­вать. Понятное дело, она сразу же решила, что, помимо традиционных разговоров о развлечениях, у нас с ней была единственная общая тема — мой предшественник по урокам рисования Балестриери. В середине обеда, ког­да после невкусных макарон я жевал кусок жесткого под­горевшего мяса с гарниром из овощей, заправленных плохим оливковым маслом, она пронзительным своим голосом начала меня допрашивать.

— Профессор, вы ведь знали профессора Балестрие­ри, не правда ли?

Прежде чем ответить, я посмотрел на Чечилию. Она тоже на меня посмотрела, но мне показалось, что она меня не видит — таким пустым и уклончивым был ее взгляд. Я сухо сказал:

— Да, немного я его знал.

— Такой добрый, такой милый человек, такой интел­лигентный. Настоящий художник. Вы даже не представ­ляете, как потрясла меня его смерть.

— А, да, — сказал я, не особенно задумываясь, — ведь он был не так уж стар.

— Едва исполнилось шестьдесят пять, но выглядел он на пятьдесят. Мы были знакомы всего два года, но мне казалось, что я знала его всю жизнь. Он стал буквально членом семьи. Он был так привязан к Чечилии! Говорил, что считает ее чем-то вроде дочери.

— Точнее было бы сказать — внучки, — поправил я ее без улыбки.

— Да, внучки, — механически поправилась мать. — Подумать только, ведь он даже не хотел брать денег за уроки. За искусство, говорил он, не платят. Как это верно!

— Может быть, — сказал я с натужным юмором, — вы хотите сказать, что и мне следовало бы давать Чечи­лии уроки даром?

— Ну что вы! Я только хотела объяснить, до какой степени Балестриери любил Чечилию. Вы — совсем дру­гое дело. А Балестриери, тот просто умирал от Чечилии!

На языке у меня вертелось: «И даже умер». Вместо этого я сказал:

— Вы часто виделись?

— Часто? Да чуть ли не каждый день! Он был в доме своим человеком, и за столом для него всегда было при­готовлено место. Но вы не должны думать, что он был навязчив, напротив!

— То есть?

— Ну, он всегда старался не остаться в долгу. Прини­мал участие в тратах, покупал то одно, то другое. И еще посылал сласти, вино, цветы. Говорил: «У меня нет се­мьи, и ваша семья — теперь моя семья. Считайте меня своим родственником». Бедняга, он был в разводе и жил один.

В этот момент Чечилия сказала:

— Профессор, дайте мне ваши тарелки, и ты, мама, и ты, отец.

Забрав все тарелки — четыре глубокие и четыре мел­кие, — она вышла из комнаты.

Как только она исчезла, отец, который, внимая по­смертной хвале Балестриери, воздаваемой женой, то и дело поглядывал на меня своими полными ужаса глаза­ми, сделал знак, что хочет что-то сказать. Я слегка к нему наклонился, и больной, открыв рот, с жаром произнес несколько слов, которых я не понял. Мать, не говоря ни слова, поднялась, подошла к буфету, взяла там записную книжку и карандаш и положила на стол перед мужем.

— Напиши, — сказала она, — профессор тебя не по­нимает.

Но отец энергичным жестом оттолкнул книжку и ка­рандаш, смахнув все на пол.

Мать сказала:

— Мы-то его понимаем, но новые люди почти ни­когда. Мы столько раз просили его писать, но он не хочет. Говорит, что он не немой. Пусть так, но если люди тебя не понимают, все-таки лучше было бы пи­сать, не правда ли?

Отец бросил на нее яростный взгляд и снова принял­ся что-то мне говорить.

— Он говорит, — грустно, словно смирившись с не­избежным, перевела мать, — что Балестриери ему не нравился. — Покачав с искренним огорчением головой, она добавила: — И что он только ему сделал, этот бедняга!

Муж снова что-то сказал, очень энергично. Мать пе­ревела:

— Он говорит, что Балестриери вел себя в нашем доме как хозяин.

Теперь муж посмотрел на нее почти что с мольбой. Потом с отчаянным порывом, именно так, как делает это немой, когда страстно хочет, чтобы его поняли, открыл рот и снова выдохнул мне в лицо эти свои непонятные звуки. Я увидел, что Чечилия, которая в этот момент как раз вошла в комнату, внимательно на меня взглянула.

Мать сказала:

— Муж говорит глупости. Вы поняли, что он сказал?

— Нет.

Мне показалось, что некоторое время она колебалась, потом объяснила:

— Он говорит, что Балестриери за мной ухаживал.

Мать произнесла это озабоченно, глядя не на меня, а на мужа, каким-то странно пристальным взглядом, в ко­тором смешались печаль, мольба и упрек. Я посмотрел на мужа и понял, что взгляд жены произвел нужное дей­ствие. Он выглядел теперь смущенным и подавленным, как пес, которому дали пинка. Мать же с явным облегче­нием сказала:

— Балестриери действительно любил говорить мне комплименты и даже немного пошутить — в общем, он изображал из себя галантного кавалера. Но и только. Больше ничего. Знаете, профессор, — добавила она, го­воря о муже так, словно его здесь не было или он был неодушевленным предметом, как раньше делала это Че­чилия, — мой муж очень, очень хороший человек, но он все время работает головой — вы видите, какие у него глаза. Целый день он перемалывает в голове свои мысли, перемалывает, перемалывает и вдруг выдает вот такое!