Скука | Страница: 49

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— И ты общаешься с ним просто потому, что он «сим­патичный, а что еще»?

— Да.

— Но ведь и я симпатичный, и ты симпатичная, и твой отец симпатичный. Сказать «симпатичный» значит не сказать ничего!

— А что можно сказать еще?

— Ну что-нибудь о недостатках, особенностях, до­стоинствах. Добрый он или злой, умный или глупый, щедрый или скупой, ну и так далее.

Она ничего не сказала, ответив на все мои вопросы молчанием; оно не было ни враждебным, ни оскорблен­ным, я бы сказал, что так могло бы молчать животное. Тем не менее я продолжал допытываться:

— Почему ты молчишь?

— Мне нечего сказать; ты хочешь знать, какой Луча­ни, а я ничего не могу тебе на это ответить, потому что никогда об этом не задумывалась. Я просто не знаю. Знаю только, что с ним приятно.

— Мне сказали, что актер он очень плохой.

— Может быть, я в этом ничего не понимаю.

— А откуда он?

— Не знаю.

— Сколько ему лет?

— Никогда не спрашивала.

— Он моложе меня или старше?

— Пожалуй, моложе.

— Моложе, моложе! Лет на десять по крайней мере. А скажи, у него есть отец, мать, братья, сестры — в общем, семья?

— Мы никогда об этом не говорили.

— Но о чем же вы говорите, когда встречаетесь?

— Мало ли о чем!

— Ну например?

— Как я могу вспомнить? Говорим, и все.

— Я вот прекрасно помню все наши разговоры.

— А я ничего не помню.

— Но если б ты должна была описать Лучани, если бы была обязана это сделать, если бы ты не могла этого избе­жать, как бы ты его описала?

Она поколебалась, потом сказала, очень просто:

— Но меня ведь никто не принуждает, значит, я не обязана его описывать.

— Тогда опишу я: он высокий, атлетически сложен­ный, широкоплечий; черные глаза, белокурые волосы, руки и ноги маленькие, вид фатоватый.

— Что значит фатоватый?

— Ну, самодовольный.

Она помолчала, потом заметила:

— Это правда, руки и ноги у него маленькие. Сейчас, когда ты это сказал, я вспомнила.

— А если бы не сказал, не вспомнила бы?

— Я не рассматриваю людей, как ты, в подробностях. Я вижу только, приятен мне человек или неприятен. Польше мне ничего не надо.

Тут мне, естественно, пришло в голову спросить, что она думает обо мне. У меня уже вертелся на языке вопрос: «Ну а обо мне ты что думаешь?», но я никак не решался его произнести, словно боялся, что она ответит мне так же, как только что о Лучани: что она ничего не думает. В конце концов я рискнул:

— А что ты думаешь обо мне?

Она неожиданно ответила:

— О, много чего!

Приободренный, я принялся допытываться:

— Правда? И что же именно?

— Ну не знаю, много чего.

— Ну хоть что-нибудь ты можешь сказать?

Она старательно задумалась, потом сказала:

— Наверное, именно потому, что ты хочешь это знать, сейчас я не думаю о тебе ничего.

— То есть как ничего?

— Я говорю, что сейчас, мне кажется, я ничего о тебе не думаю.

— Совсем ничего?

— Совсем ничего.

— Но ты только что сказала, что много чего думаешь.

— Да, я так сказала, но, видимо, я ошиблась.

— И тебе это не противно — ничего, ну совсем ничего не думать о человеке, с которым ты спишь?

— Нет, а почему я должна что-нибудь о нем думать?

Таким образом неуловимой оставалась не только сама Чечилия, но и все, с нею связанное; есть такие сказочные персонажи, которые не только невидимы сами, но дела­ют невидимым все, к чему прикасаются.

И все-таки два-три раза в неделю я ею обладал, вер­нее — я ее брал. Другой бы на моем месте почувствовал, что становится все ненасытнее в сексуальном отноше­нии, задумался бы над этой жаждой, которая увеличива­лась в той же мере, в какой насыщалась. Но я уже не мог свернуть с пути, который сам оценивал как ошибочный, но в то же время фатальный, и старался найти в физическом обладании, пусть иллюзорном, то настоящее обладание, которого так отчаянно добивался. Может быть, бросаясь на послушное тело Чечилии, я хотел за эти два часа отомстить ей за все: и за обманчивое ее присутствие, и за отсутствие в другие дни? А может быть, я надеялся, что мне наскучит ее невозмутимая податливость и я по­чувствую себя свободным? Но что касается податливости, то она перестала казаться мне скучной, больше того, теперь она вызывала у меня недоверчивое опасение, я словно чувствовал, что попал в какую-то расставленную природой ловушку, из которой мне не выбраться.

Одним словом, я не помню, чтобы когда-нибудь любил Чечилию с такой страстью, как в те дни, когда шпионил за нею и подозревал, что она мне изменяет. Я бросал­ся на нее как на врага, которого хотел разорвать на куски, но на врага любимого, который сам нарочно ввергал меня и это искушение, и одного соития мне всегда оказывалось мало. Характерно, что ощущение неполного обладания возникало у меня чаще всего в тот момент, когда она, уже одевшись и попрощавшись, направлялась к двери, чтобы уйти, словно этот уход с физической наглядностью демонстрировал мне ее неизменное умение вырваться, улизнуть. Я догонял ее, хватал за волосы, снова швырял нa диван, не обращая внимания на ее протесты, не слиш­ком, впрочем, энергичные, и брал еще раз, уже одетую, с сумкой под мышкой, вдохновленный все той же иллюзорной надеждой лишить ее таким образом независимос­ти и тайны. Понятно, что сразу же после соития мне становилось ясно, что мне так и не удалось овладеть ею по-настоящему. Но было уже поздно, Чечилия уходила, и я знал, что завтра все повторится: бессмысленность слежки, невозможность обладания, неизбежность разо­чарования.

В конце концов после месяца бесплодного выслежи­вания и столь же бесплодных сексуальных неистовств я понял то, что должен был бы понять в первый же день, а именно: не может вести слежку за кем-нибудь тот, кто прямо заинтересован в ее результате. И если я хочу что– нибудь выяснить, я должен обратиться к соответствую­щим профессиональным инстанциям, то есть к агентам частного сыска. Мысль об агентстве подала мне сама Че­чилия.

Ведя за нею наблюдение, я все время думал о Ба­лестриери. Старый художник, на которого при его жизни я не обращал никакого внимания, после смерти стал об­ладать для меня какой-то странной, отталкивающей при­тягательностью. В сущности, думал я иногда, Балестрие­ри был для меня то же, что зеркало для больного: неопро­вержимое свидетельство прогрессирующего развития бо­лезни. Особенно много я думал о Балестриери, когда делал что-нибудь такое, что, мне казалось, должен был делать и он. И потому в те дни, когда я шпионил за Чечилией, я однажды не удержался и решил узнать, а не под­дался ли в свое время старый художник той же слабости, что и я. Мы сидели в машине, я провожал Чечилию до­мой, был вечер. Доехав до улицы, где она жила и где я столько раз напрасно ждал, когда она выйдет из дома, я остановил машину и неожиданно спросил: