Сам того не замечая, Охнарь почти бежал. Внезапно он остановился. Перед ним темнело совершенно незнакомое поле. Поднималась луна, тускло светлела гречиха. Внизу, в неглубокой балочке, еле приметно белели хаты, блестел одинокий огонек: хутор. Охнарь глубоко, полной грудью набрал воздух и вдруг радостно улыбнулся. «Да. Мои карты биты. Они крапленые. Не человеком был, а зверенышем. Жить надо по-иному. Со всеми, как с товарищами. Добиться, чтобы не боялись, а уважали. Виноват — проси прощения. Завтра же извинюсь перед Оксаной. Довольно хвастать, беззастенчиво врать, это позорно. Разобьюсь в лепешку, а другим стану». То, что Ленька почувствовал себя во всем неправым, доставило ему странное удовлетворение.
Взволнованный, радостный, немного умиленный собой, пошел Охнарь обратно в городок. Он понимал, что срывы у него еще будут, настроение сто раз переменится, но уже бережно нес в груди новый огонек и твердо знал, что не даст ему погаснуть.
В школе наступила страдная пора: экзамены. Время теперь у Охнаря проходило в напряженных занятиях с репетитором. Вот когда он, как и всякий лентяй и оболтус, горько пожалел о том, что не занимался своевременно. Учись Охнарь, как все, он бы постепенно нагнал свой класс и, возможно, перешел бы даже в седьмой. А то вот с утра до вечера корпи над географией, ботаникой, синтаксисом; товарищи играют на улице, а ты лишь бросай тоскливые взгляды в окно. И главное: сколько ни сиди, сколько ни потей, все равно не избежать переэкзаменовок. Придется и летом с репетитором заниматься.
Единственное «постороннее», что Охнарь себе позволял, это кружок рисования.
После того, как в школе кончала занятия вечерняя смена, в классах и внизу, в столярной мастерской, начинали работать всевозможные кружки: переплетный, швейный, столярный, художественный, драматический. В коридорах всегда толпились ученики. Иные приходили на свой кружок, иные просто поозорничать. Тут же между хлопцами и девчонками старших классов устраивались невинные свидания, а по выходе из школы случались и драки: в темноте всегда легче сводить личные счеты.
Сегодня была среда — день занятия художественного кружка. Приготовив уроки, Ленька вечером отправился в школу. В кармане, свернутая трубкой, лежала тетрадка из александрийской бумаги, резинка, черный мягкий карандаш «Негро».
Однако в школе Охнаря ожидало разочарование: учитель рисования заболел, и занятия переносились на пятницу. Экая незадача! В кои-то веки хотел встряхнуться, и то не удалось. Как быть? Неужели опять идти домой и зубрить надоевшие «тычинки, пестики, естественное опыление»? Да так и отупеть недолго.
Охнарь хмуро побрел по школе, заглядывая во все пустые классы: может, где, на его счастье, идет еще какой кружок?
В зале собрался хор. Вот где можно развеяться! Сердце Охнаря оттаяло. На спевки собиралась добрая половина школы, и здесь всегда бывало очень шумно и весело. Намерение Ленька имел самое скромное: избежать одиночества. Для этого и требовалось совсем немногое: войти в зал, затесаться в уголок,
послушать, как поют, перекинуться в перерыве с хлопцами словом-другим, позубоскалить, а там можно и домой, на боковую.
От радости Охнарь немного не рассчитал и слишком неосторожно заглянул через дверное стекло в зал. Хористы сразу его заметили, стали улыбаться. Вся школа отлично помнила единственное Ленькино вокальное выступление. Садько, обладавший превосходным альтом, тут же громко воскликнул:
— Лень! Погогочем? — покосился на учителя пения и первый рассмеялся.
В следующую минуту Овидий Сергеевич Дякун поднял от пианино голову, обрамленную пышными волосами, на длинной шее, с выпирающим из крахмального воротничка кадыком, и замахал Охнарю обеими руками: уходите, мол, от двери, уходите.
— Я только послушать, — попросился Ленька, просунув в зал нос. — Даю честное благородное, что совсем не буду…
— Нет, нет, — не стал и разговаривать «Овод» Сергеевич, — скоро в школе выпускной вечер, а у нас еще не разучена и половина программы.
— Да мне бы всего на десять минуток. Вот лопни глаза, если я хоть рот разину. Увидите сами, я…
— Прошу вас, Осокин, не мешайте работать.
Учитель закрыл дверь.
«Ах, так?»
Мирное настроение Охнаря точно ветром развеяло. Ну ладно, не пустили добром, он залезет сам, но уж тогда не обижайтесь: споет обязательно. Пускай «Овод» узнает, как оскорблять безвинного человека. Он задаст сейчас концерт! Хоть Ленька совсем недавно и решил жить по-новому, не мог же он позволить каждому садиться себе на голову! Он просто вынужден поддержать свое достоинство.
Главная загвоздка заключалась в двери: скрипит, проклятая, будто телега немазаная. Но если ее приоткрывать не торопясь, терпеливо, понемножку, то она поддается бесшумно; после этого можно на четвереньках вползти в зал, и «Овод» ничего не увидит из-за своей нотной тетради. А там, когда хор запоет и поднимется на недосягаемую высоту, а учитель, полузакрыв от наслаждения глаза и дирижируя длинными пальцами, станет отбивать лакированной туфлей такт, — вот тут Охнарь и подаст свой козлетон и сомнет всю спевку. То, что Овидий Сергеевич потом поймает его и выволочет за порог — ладно. Зато Охнарь хоть сердце отведет!
Пение началось. Уже Ленька немного приоткрыл дверь в зал, когда позади в темноте послышались шаги и кто-то зацепил его ногой.
— Ты что тут делаешь?
Охнарь оглянулся: мимо проходил старший вожатый пионерского отряда Анатолий Шевров.
— Купаться собираюсь.
И опять потянул дверь. Рывок получился сильный, дверь тягуче заскрипела, учитель пения оглянулся, увидел Охнаря: пришлось ретироваться. Ленька скучающе сунул руки в карманы, остановился посреди коридора, не зная, что делать.
— Пение там? — спросил Шевров, на ходу заглядывая через стекло в зал. Он озабоченно справился о времени по стенным часам и, не останавливаясь, пошел дальше по коридору. Потом обернулся, точно чем- то пораженный. — Послушай, Осокин, ты, кажется, беспартийный?
— Ну?
— Как же так? Был беспризорником… пролетарий без штанов… нельзя-а, нельзя-а.
Говорил вожатый серьезно, и его темные, широко расставленные глаза уже цепко схватили Леньку: так гранильщик осматривает извлеченный из породы камень, прикидывая, как его надо обрабатывать. Волосы Шевров зачесывал кверху, над толстой губой его пробивался темный пушок, от его ломающегося баска, от всех движений сильного молодого тела веяло чем- то; свежим, убедительным, а главное, верой самого пионервожатого в то, что он участвует в очень важном и нужном деле.
— И ведь давно ты в школе, как же это я раньше не обратил внимания? Сколько раз собирался. Обидно тебе, да? — как бы рассуждая вслух, говорил Шевров.
И, не давая Охнарю опомниться, крепко, дружески сжал его плечо. — Ну, да ладно, обожди меня, Осокин, здесь. Я сейчас забегу в канцелярию, и мы пойдем с тобой в ремонтные мастерские… Как раз у нас сегодня ячейка. Только никуда не уходи, а то потом ищи вас.