18 часов. Селена — Луна, достает из бокового кармана своего рюкзака зубную пасту «Жемчуг» и, усевшись в третьей фазе Созвездия Близнецов, оттирает прозелень со своих серебряных колен. Близнецы, — два глуповатых юнца, — тайком подглядывают за моционом тетушки. Перешептываясь, они толкают друг друга в бока. Колени нестерпимо блестят… Неподалеку от Селены — Луны сидит, надувшись, лунный Заяц. Он вспрыгивает на плечи хозяйки исключительно за секунду до ее появления на небосклоне Китая и Японии. Ведь только там верят в Лунного Зайца, живущего, надо же, на Луне. Ох уж и бесхитростны эти азиаты.
19 часов. Чрезвычайно удобное стечение обстоятельств: Венера возвращается во вторую фазу Девы и одной рукой попадает в пятую фазу Изливающего Водолея. Хоть бы он помог мне, — потому что одноклассница злится — хватит, я уже совсем сухая. До чего неромантично, всего‑то за полчаса, наверняка, фригидная? Мокрый (ибо Водолей Изливающий и мой Бог, мой покровитель) я встаю с нее и ползу в ванную, где в набирающейся воде скользят огоньки электрической лампы. Шаловливые огни русалок.
Три часа ночи. Парад планет и созвездий. Боги, выстроившись в скоромном хороводе, беспрестанно вздрыгивают ногами. Венера расплющена между Меркурием и седым содомитом Плутоном, Селена, вожделея Юпитера, извивается на потной груди Сатурна, Дева беспрестанно ласкает Рыб, Близнецы, со свистом и гоготом, гонятся за Овном, Водолей Изливающий со смехом орошает скопище богов, небесная ширма распахивается, и, над ними, поднятый театральными канатами, взлетает Рок… Я, подглядев все это в светящейся воде ванной, цепенею от ужаса и ползу к кровати. Она прижимает мою голову к своему влажному прохладному животу, — да ты пьян, говорит она, — больше не пей. Я залезаю на нее снова. Плевать! Рок бичует мою спину горящими зрачками.
- …нечеловеческим, звериным, хочу я подчеркнуть, обликом большевизма, — ублюдочным оскалом жидовского коммунизма. Лица отчаявшихся, угнетенных! Но, по мере наступления на азиатские орды частей доблестного вермахта и их преданных союзников, наших добрых друзей из Румынии, Венгрии, Италии, мы сможем увидеть, и, поверьте, мы увидим это!… Мы увидим, как в этих людей вселяется надежда! Да, надежда! Они брошены в застенки! В психушку! В застенки красных варваров. Казалось бы, все! Конец! Но что это? На Западе, на Западе, а не Востоке, брезжит надежда! О да, надежда! Спасение. Они видят, — спасение идет. Оно приходит оттуда — с Запада!
— Обратите внимание на трансформацию лица этого актера, — управляющий Андроник тычет пальцем в лежачего больного, который стал таким после неудачных экспериментов в области лоботомии. Лицо у «овоща» и впрямь выражает ощущение неземного блаженства, хотя несколько минут назад это была маска уродливого бессарабского фараона, скончавшегося задолго до рождения легендарного Дечебала. — Обратите внимание! Но окончательный просвет, по замыслу режиссера, — моему, хочу подчеркнуть, — наступает позже! Позже! Да, да! И не просите его встать! Образ! Он — в роли. Гениально! Да, это гениальный актер! О, боже, вы только представьте себе, как это будет выглядеть! Рассвет! Пробуждение! Овации! Успех! Но не сейчас! Нет! И не просите… Он ждет. Душа его затаилась. Она ждет. Чего, спросите вы?! Как, отвечаю я, вы не знаете?! Рассвета! Победы! Окончательного разгрома азиатских орд большевизма! Только тогда! Исключительно тогда! Рассвет… И не просите…
Иштван Хорти, — молодой лейтенант венгерской армии, оставивший в Кичкимете невесту из хорошей еврейской семьи, — недоверчиво наблюдает за «трансформацией». Он смутно понимает, что «дебил» расплылся в улыбке не при виде его новенького мундира, а в предвкушении куска колотого сахара, небрежно зажатого в руке управляющего. Впрочем, ему, Иштвану Хорти, до этого дела нет. Его задача: присматривать за психиатрической лечебницей (которая оказалась черт–те чем) до прихода немецкого подразделения ликвидации. Оказалось даже, что лечебница теперь — пристанище театра, но лейтенант еще не решил для себя, верит он этому или нет — то ли они на самом деле больны, то ли гениально играют. По крайней мере, тот, что вжился в образ муравья, сделал это великолепно.
ЕСЛИ вжился, конечно. Если бы у лейтенанта Хорти была твердая уверенность в том, что пациенты — настоящие, он непременно велел бы расстрелять их всех. И вовсе не из жестокости: Иштвану приходилось наблюдать каким образом немцы ликвидируют «умственно отсталых недочеловеков». Расстрелом бы он успокоил совесть, а не наоборот. С другой стороны, кто знает, как захотят использовать пропагандисты вермахта такой великолепный материал: постановка спектакля о жестокости азиатов–большевиков в психиатрической лечебнице за три дня до прихода освободителей — немцев (в ту пору Дали еще не написал «Полет пчелы над гранатом за секунду до пробуждения, и потому мы не можем упрекнуть лейтенанта в плагиате). Азиатов — большевиков… Иштвану, потомку кочевников мадьяр, от такой формулировки не по себе… Впрочем, это не его дело. Пускай адмирал–однофамилец разбирается с этими странными немцами. И если он, — лейтенант Хорти, ошибется, — неприятностей не избежать.
Со вздохом вспомнив, как он кормил лебедей в озере у ресторана «Кароль» (о, великолепная кухня Гунделя!, черт бы взял вас всех: адмирала, сумасшедшего австрияка–ефрейтора, азиатов, все, всех!) Иштван направляется к выходу. А управляющий‑то болтун! Хоть бы замолк на минуту! Но тот, словно не понимая, идет за лейтенантом, услужливо раскрывая двери, несет чушь, и губы у него мелко подрагивают. Это, правда, можно отнести к радости встречи с освободителями. Хорти отлично понимает, что словоблудие Андроника — грубая, неприкрытая лесть, но… попробуй, возрази. Лейтенант венгерской армии! Разве он может быть не согласен с тем, что «вермахт и его доблестные союзники освобождают порабощенные игом большевизма народы»?! Между прочим, мысленно возвращается Хорти к «азиатам–большевикам», этим господам из Берлина не следовало бы забывать, что мы — мадьяры, тоже в некотором роде азиаты и кочевники.
На ступенях крыльца лейтенант резко останавливается. Невысокий Андроник ткнулся носом в лопатки Хорти, моментально вспотев от страха.
— Послушайте, — говорит Иштван, прикуривая любезно предложенную Василием папиросу, — история ваша шита, как говорят русские (да, я изучал этот язык) белыми нитками. То есть, неправдоподобна. Но я и знать об этом ничего не желаю. Разбираться будете с немцами! С доблестным вермахтом! С рассветом на Западе! Хотя стыдно вам, человеку образованному, не знать, что рассветает всегда на Востоке. Впрочем, о чем я? Ах, да, метафора, это ваше метафора, и не будем больше об этом. Но если сейчас, через несколько минут, вы не разыграете передо мной хотя бы часть, маленький кусочек, какой угодно… пьесы… Я просто вынужден буду вас расстрелять, и это, поверьте, для вас хорошо. Если сыграете, значит, у вас тут и в самом деле актеры. Я ни черта не понимаю в спектаклях, театрах, полагаю, что и вы тоже (прошу вас, не возражайте!). Но если я не увижу какого‑нибудь осмысленного действа… Черт с ними, — перевоплощающимися. Задействуйте тех, кто у вас не лежит в постели. Пусть играют из другой пьесы! Ну же! Я даю вам шанс! Шанс не играть! Если ваши, как вы говорите, актеры, входящие в роль сумасшедших, не сыграют, я всего лишь прикажу их расстрелять. Их всего лишь расстреляют. И даже отпущу вас. Но если они сыграют, их ждет встреча с немцами. И вас, кстати, тоже.