Пока венгр говорил, Василий, как человек отчасти трусливый, всем своим видом выражал неподдельное волнение и страх, охвативший его. Он понимал, что натворил глупостей, рассказав венгру всю эту галиматью насчет актеров и прочего, понимал, что лишние три дня жизни больным ничего не дают, понимал, что лучше всего ему уйти вместе со Стеллой, согласиться на предложение венгра, но… Просто, — и позже он признавался себе в этом, — он уже не мог остановиться, бес лжи и лицедейства обуял его, он не мог остановиться, как зарвавшийся в школе мальчишка, к черту!
— Мы сыграем сейчас, — говорит управляющий, и Хорти присаживается на скамью у входа в больницу. — Да, сейчас, — повторяет Андроник.
Надо отдать ему должное, — устроив эту авантюру, он все же позаботился о том, чтобы наиболее вменяемые больные (а были здесь и такие) выучили некое подобие ролей пьесы самого Василия. Этакая стилизация под римскую комедию. Ведь новые роли пьесы об освобождении славными бойцами вермахта актеры пока еще учат…. Пятнадцатиминутное действо, что наблюдал со своей скамьи — трона вершителя судеб лейтенант Хорти, представляло собой мешанину из «Золотого осла», «Пира Тримальхиона», «Дафниса и Хлои», с добавлением несколько эпиграмм и любовных стенаний Овидия. Пикантная вставка из «Дафниса$1 — идея Андроника, особая, с умыслом…. Общая идея выступления: бардак в чертогах двенадцати созвездий, где последние выступают в роли одушевленных существ… Медсестра, в роли обольстительной Венеры, блистала так, что один из запертых на кухне больных, за время представления успел совершить акт мастурбации четырнадцать раз, о чем позже с гордостью сообщил самой Стелле… Остальная часть «труппы» также не сплоховала, и Хорти даже рассмеялся несколько раз… Когда же идиот Крецу, ходивший на четвереньках, в роли осла символично совокупился с богатой, развратной патрицианкой — все той же Стеллой (прости, Лукиан, прости, Лукиан! о, я умираю от ревности!) подвиг онаниста на кухне едва не повторили все собравшиеся…
Уходил Хорти, полностью удовлетворенный зрелищем. Особо пикантным показался ему тот момент, когда цепочка актеров, изображавших Олимпийский сонм, выстроилась в ряд, изображая культовое совокупление, причем Венера, — опять, конечно же, опять она, эта великолепная медсестра! — стиснутая с двух сторон, извивалась так, будто…
Ущипнув на прощание Стеллу за щечку, Хорти отозвал в сторону Андроника, и тихо сказал управляющему:
— Дорогой мой, к чему вам было ломать комедию? Куда вы спрятали остальных, гм… актрис? Конечно, армии фюрера и его союзников всегда на высоте в плане моральном, но и… отдых, да, отдых, который необходим нам, доблестным бойцам — освободителям, он же немыслим… без приятного общения с приятными… образованными дамами. Не краснейте, не краснейте, друг мой! Содержали бордель? Ладно, ладно, молчите, коль вам так удобнее. Ха–ха! Ну–с, возвращаясь обратно из Москвы, думаю, месяца через два, непременно навещу вас!..
Ночью в местечке за селом и в самом селе убивали евреев.
Очаровательная толстушка мило, как, впрочем, и всегда, улыбается мне и протягивает несколько листов, покрытых, — как кожа больного — псориазом, — корявыми формулами грядущей статьи. Наверное, что‑нибудь из области лирики или сентиментализма. Интервью с мальчиком–побирушкой, история любви, повесть о настоящем пенсионере. Но я прощаю ей это — ей, пухленько–суласто–сладко–нежно–розовенькой гагаузке с чернющими глазами и наивным, как у маленькой проститутки, взглядом. Фамилия у нее то ли Нарбузбахчи, то ли Караганжи, что‑то в этом роде, я слаб в гагаузских фамилиях. Конечно, интервью с побирушкой — липовое. Помнится, и я такое написал лет пять назад. Но Борисова, — заместитель редактора «Кишиневских Новостей», которые и заказали мне эту муть, — сказала, что тексту не хватает описания внешности девочки — попрошайки. Не хватает? Отлично! Вот как? Я вышел из кабинета Борисовой, и прошел в наш, «молодежкинский» кабинет, где за пять минут добавил «спутанные рыжеватые волосы, недоверчивый взгляд, ситцевое платьице и курносый носик». Недоверчивый? Блестяще! Они были удовлетворены. Еще бы, черт побери, какой еще взгляд может быть у побирушки? Я, кажется, увлекся! Ведь девочки не было не самом деле! Сила экспрессии!
После этого, сохраняя олимпийское, — сам Зевс позавидовал бы мне в тот момент, — спокойствие, я отнес текст Борисовой. Все мы остались довольны. Кажется, я это уже говорил? Но если сейчас я верну текст этой сладенькой внештатнице, у нее случится истерика, — придется писать текст заново. Посему я прощаю ей, я определенно составляю все большую конкуренцию Христу, и беру «рукопись ". Она не уходит, и, стоя за моей спиной, с придыханием, — да, да, так оно и есть! — спрашивает:
— Как вам удается писать такие хорошие статьи каждый день?!
Я все испортил. Наверное, я мог бы соблазнить эту дуру взамен на абстрактную «близость к редакции» (и двусмысленную, хочу я заметить). О, да! И она хвасталась бы этим на факультете! Я мог бы трахать ее регулярно, за что устроил бы ее на полставки. Вот так. Исключительно просто. Все мы проституируем, и разница только в степени нашей торговли телом. Я мог бы спать с ней постоянно, и она вышла бы за меня замуж (вернее — окольцевала) и ангельское смирение в ее глазах пропало бы, и она стала бы тем, кто она есть — злой провинциальной сукой, мягкой до поры до времени, торговкой влагалищем, целомудренной замужней проституткой… Я сам развеял мечты, я вспомнил «На арене со львами»! Эта вечная начитанность! Чтоб ее! Зато какая бескомпромиссность! Я сказал:
— Лижущий задницу наносит ей страшное оскорбление!
Она расцвела как маки весною, сделала вид, что ничего не произошло, попрощалась и ушла. Я вышел на балкон, закурил и поглядел на ее фигуру. Уходящую вдаль! Такую соблазнительную! Вот тупица! Она все дальше! Я сожалел об утерянных, по моей же вине, возможностях. Я скорбел! Посыпал голову пеплом! Но от этого ничего уже не менялось, так ведь? Какая восхитительная задница! Грубость в обращении с ей подобными, — мой конек, — может быть, это от робости? А какие груди, — два розоватых молокозавода, куски желанной плоти, сумасшедшие водовороты похоти! Какой очаровательный, чуть выпуклый, как я люблю, — о, я обожаю все банальное! — живот!
Я глядел вслед ей, — машине для деторождения, — раздираемый комплексами и противоречиями. Что это значит? Очень просто, все очень просто! Это значит, что комплексы и противоречия раздирали меня! Я желал ее и радовался тому, что она — уроженка моей славной родины! О, я патриот такой родины! Я патриот такой задницы, такого живота! О, я подлинный патриот! Еще раз — я очень хотел ее, и потому шептал, сдерживая слезы, и наблюдая за ее подпрыгивающими, — чуть–чуть, при ходьбе, ягодицами, я шептал:
— Господи, благослови Гагаузию, господи, благослови Гагаузию, господи…
И, безусловно, Господь не остался глух к моим просьбам. Он внял им! Да, внял! Несомненно, он благословил Гагаузию, и дщерей ее, и сынов, — но, что первостепенно, дщерей! И милая внештатница КараЧертЕЕЗнаетДжи вцепилась в хорошего парня из другой газеты, перспективного, конечно, обженилась с ним, потеряла свой милый норов (да на кой хрен он мне теперь — рассуждала, наверное, она) быстро родила ему парочку сопливых мерзавцев, и парень пропал, в переносном, конечно, смысле, что, впрочем, гораздо хуже буквального…