И вот ножка подломилась.
А ведь давно уже не собираются за столом любители домино. Здесь пьют пиво. А ножка подломилась. Будто в знак протеста.
Вот в такой обстановке начинается третье тысячелетие.
Шел июнь, птиц стало меньше, а воробьев больше. Постаревший Удалов стоял посреди двора и не знал, куда ему деваться.
Обеда не намечалось, потому что Ксении позвонила Ираида из Гордома, которая по совместительству заведовала культурой, и вызвала ее с какой-то целью. Удалову не сказали, какая такая цель, его забыли, как старика Фирса.
По двору шел незнакомый кот наглого вида: хвост трубой, глаз подбит. При виде Удалова произнес «мяу», причем так фамильярно, что Корнелия Ивановича даже покоробило.
– Мы с тобой водку не распивали, – строго сказал он коту.
Саша Грубин выглянул из окна на первом этаже и сказал:
– Минц мне сказал, что, по его расчетам, Земля проходит сквозь космическое облако, которое резко повышает интеллектуальный уровень всех живых существ, кроме человека.
– А почему человека не повышает?
– А мы уже на пределе, – ответил Грубин. – И не исключено, что профессор прав. Я порой чувствую, что мне уже некуда умнеть.
– Это опасно, – заметил Удалов. – Они захотят взять над нами верх. И может, даже поработить.
– Ну что ты думаешь так тревожно! – возразил Грубин. – Я не вижу ничего дурного в том, что кошки или собаки станут поумнее. С умным котом мне всегда легче договориться, чтобы он не кричал под окном.
– Умные люди не могут договориться, – сказал Удалов.
Во двор вошел молодой человек, Гаврилов, меломан без определенных занятий, несчастье его матери-одиночки. Она любила повторять: «Счастья было – одна ночка, и на всю жизнь я мать-одиночка».
Был Гаврилов навеселе.
Он нес сетку с батонами. Штук пять батонов.
За Гавриловым шагали три кошки.
Словно ждали, что он им отрежет по ломтю белого хлеба.
Завидев Удалова, Гаврилов усмехнулся мягкой физиономией и изобразил радость.
– Светлый день наступил! – заявил он.
– Насосался, – заметил Грубин.
– Попрошу без намеков, – сказал Гаврилов. – Жизнь подарила мне смысл. Сколько я тебе должен, дядя Корнелий?
Фамильярность не покоробила Удалова – вся непутевая жизнь Гаврилова прошла у него на виду.
– Около семидесяти рублей, – ответил Корнелий Иванович.
Он знал сумму долга, потому что не терял надежды когда-нибудь долг получить. И старался, чтобы сумма не перевалила за сто рублей. После ста долг становится безнадежным.
– Девяносто рублей, – сказал Гаврилов. – Я проценты добавлял. А теперь держи. Подставляй свои трудовые ладони.
Растерянный невероятной щедростью Гаврилова, который никому никогда еще не отдал долга, Удалов протянул сложенные лодочкой ладони. Гаврилов забрался свободной рукой в оттопыренный карман брюк и вытащил оттуда жменю стальных рублей. Высыпал деньги в ладоши Удалову и произнес:
– Это еще не все, дядя Корнелий.
Он повторил жест. Монеты были тяжелыми, груз оттягивал руки.
– Не тяжело? – спросил Гаврилов.
От него разило дорогим виски.
Икнув, Гаврилов пошел к себе.
– Пора работать, – загадочно произнес он. – Работодатели ждут в нетерпении.
Он побрел к своим дверям, кошки – на три шага сзади.
Удалов высыпал монеты на покосившийся стол.
– Явное противоречие, – заметил Грубин. – Он же не на паперти стоял. Почему отдает не бумажками, а металлом?
Удалов принялся считать монеты, двигая их по столешнице.
– Ты заметил, что кошки зашли за ним в дверь? – спросил Грубин.
Он запустил костлявые пальцы в седеющую шевелюру. Он всегда так делает, когда думает. Говорит, что это помогает.
– Пятьдесят восемь, – сказал Удалов. – Я и на это не надеялся. У тебя пожевать чего-нибудь найдется?
– Пиво есть, – сказал Грубин. – Холодное.
– А чем закусываешь?
– Заходи, – предложил Грубин. – А где Ксения?
– Ее в Гордом попросили. Какие-то женские дела, общественность.
– Что-то она с возрастом активной стала, – заметил Грубин.
Удалов зашел к нему, сел за стол, отодвинул неработающую модель вечного двигателя – у каждого из нас есть маленькие слабости!
– Экологией интересуется, – сказал о своей жене Удалов. – Живыми существами.
– Голубей и кошек она всегда подкармливала.
– Она и сейчас подкармливает. Ксения ведь только кажется суровой. У нее суровости на меня и хватает. К остальным она добрая.
Выпили пива.
– Хорошо, что теперь стоять за ним не надо, очередей нет, – сказал Удалов.
– А мне грустно, – ответил Грубин. – Может, немцу это и приятно, а для меня любая очередь была клубом и последними известиями. Какие отношения завязывались! Какая дружба! Какие конфликты! Это как коммуналка, в ней люди сближались.
– Ага, – согласился Удалов, которому пришлось много лет прожить в коммунальной квартире. – Особенно сближались утром в очереди в туалет. Или когда конфорки на плите делили.
– Нет, с тобой каши не сваришь, – сказал Грубин. – Ты видишь в прошлом только плохое. А это неверно. Ты многое забыл. Пионерские костры, утреннюю линейку, первомайскую демонстрацию…
– Самокритику на комсомольском собрании, очередь за вонючей колбасой…
Тут подошла очередь Грубина махнуть рукой.
Наша беда в том, что воспоминания, которые должны бы быть общими – ведь вместе прожили эту жизнь, – на самом деле совершенно разные. Хоть памяти и не прикажешь, организм желает различных милостей от прошлого. Одному запомнилось дурное, потому что хорошее досталось уже в наши дни, а другой высыпал из памяти под обрыв все неприятности и видит там, позади, лишь розовую лужайку в лиловеньких цветах.
– Ты мог бы хоть в мечтах попасть на Канарские острова? – кричал Удалов.
– А я ездил в Сочи по профсоюзной путевке за тридцать процентов!
– Четыре человека в палате, гуляш на обед…
Споря, Удалов увидел, как отворилось окно комнаты Гаврилова и оттуда выскочили две кошки. Они бежали странно, рядом, как лошади в упряжке, и что-то несли между собой, сжав это пушистыми боками.
– И что могло понадобиться честным кошкам от такого бездельника? – спросил Грубин.
– Он ничего не делает бескорыстно, – заметил Удалов.
– Может, зайдем, спросим?
– Сам расскажет. Со временем. Как протратится, придет занимать, тут мы его и спросим.