У меня сердце разрывалось, когда я к маме приезжала. Старенькая, сгорбленная, седая, несчастная. Что я могла для нее сделать, сам скажи, что я могла? Если и бывали у меня деньги, так только для нее. Куплю колбасы докторской, кефира, конфет. Снимала она даже не комнату, а клетушку рядом с хлевом, дуло изо всех углов, холод собачий. Платила она за этот хлев двести рублей. Жила мама на то, что Вера ей посылала, – четыреста рублей она ей посылала. Двести рублей квартира, остается на жизнь тоже двести, живи как хочешь! Звала ее Фаина в Сосняки, но мама боялась возвращаться туда, где ее знают. Боялась, опять посадят или вышлют на поселение. Таких, как она, уже отбывших срок, хватали ни с того ни с сего и опять высылали. Не смотрели, старик ты или старуха.
Ну ладно! Пожила я у мамы три дня – вижу, ей самой есть нечего, и спала я на полу, зима, морозы лютые, какой там пол. Вернулась я в Москву. Что, думаю, делать! Прописки нет, работы нет, в институт я не поступила, жить негде, спать негде, надо возвращаться в Сосняки – и неохота: Москва все-таки. Зашла я к Вере, передала, что к маме ездила, рассказала, как мучается она, поплакали мы, как полагается, расчувствовались, стали виниться друг перед другом. И начала меня Вера уговаривать не возвращаться в Сосняки, а выйти замуж. Представь себе! Был у них знакомый, тоже физик, с Евгешей работал, Севой его звали, Всеволод, молодой еще. Когда приходил, таращил на меня глаза. Вера уговаривала: способный, талант, любит тебя, не спеши, посмотри, подумай, в Сосняки всегда успеешь.
Ладно! Собрались у них гости. И Севу позвали. По какому поводу собрались – не помню, приемы и банкеты у них бывали часто. И вот сижу я среди них и думаю о маме, как она сейчас в своем хлеву дует на замерзшие пальцы. Мы, ее дочери, сидим в роскошных комнатах, слушаем магнитофонные ленты, пьем коньяк, едим крабов и сациви из «Арагви»! А она там дует на замерзшие пальцы и прячет хлебные корки, чтобы их крысы не поели.
Миронов погладил ее руку.
– Хватит, не надо, прошу тебя, не надо.
– Нет, – сказала Лиля, – я хочу все рассказать. Слушай. И вот вдруг в эту минуту я вспомнила, как еще вчера, в Александрове, рано утром, я открыла глаза и вижу: мама стоит в углу и раздевается. Видно, только с улицы пришла. Я сквозь сон услышала шорох и открыла глаза. Мама стоит в углу, сгорбленная, голова закутана в платки и тряпки, и на ногах какая-то рвань. И все это с себя разматывает. И палка в углу стоит. Я спрашиваю: «Мама, ты откуда?» Она говорит: «На рынок ходила, вот картошки принесла». И показывает мне в авоське картошку. «Спи, говорит, еще рано». Холодина была страшная, я пальто на голову натянула и заснула... Тогда, в Александрове, я не придала этому значения. А сейчас вдруг, сидя за этим столом, я вдруг поняла... Боже мой!.. Ведь мама ходила к монастырю, ведь это она милостыню собирала у монастыря с протянутой рукой, в тряпье, под снегом, сгорбленная, седая. Такое отчаяние меня охватило, так страдают невинные люди, моя маленькая, седая, сгорбленная мама. За что ее преследуют, гоняют по всей России, ведь она едва двигает ногами.
– Прошу тебя, не говори больше об этом, – сказал Миронов. – Не надо ничего рассказывать, прошу тебя. Когда-нибудь в другой раз.
– Прости меня, я дура, разволновалась. Столько лет ждала тебя и чуть истерику не устроила, дура, идиотка! Извини меня, не сердись. Позволь мне все рассказать. Я не буду волноваться, честное слово. Мне хочется рассказать тебе, как я вернулась в Сосняки. Я хочу, чтобы ты все знал, все понял. Ведь когда я вернулась в Сосняки, я так хотела тебя видеть, и я увидела тебя, помнишь, мы ехали на твоей машине в Верхний, я была за рулем. Потом мы сидели в кафе, ели мороженое с этой профессоршей. Так глупо все получилось! Я сама виновата, но я хочу, чтобы ты все понял.
– Я виноват, – сказал Миронов.
– Нет, нет, слушай, тогда на вечере у моей сестры, Сева этот, жених мой, заметил мое состояние, он сидел рядом и ухаживал за мной, он спросил, что со мной. Он спросил участливо. Но у него был невыносимо бархатный голос, а в моих ушах стоял хриплый, простуженный голос моей матери. Он озабоченно склонился ко мне, на нем был белый крахмальный воротничок, и на мне шикарное Верино платье. И я хотела разорвать на себе это платье потому, что моя мама куталась сейчас в грязные тряпки, мерзла и подыхала в них...
Подошла Вера. Она тоже видела мое состояние, в глазах ее был такой страх, такая боязнь скандала, испорченного вечера, что я взяла себя в руки. Черт с ней, пусть веселится, если может! Все танцевали. Только мы с Севой оставались за столом. Я его спросила: «Вы бы отдали свою жизнь за то, чтобы на свете не было обездоленных людей? Отдали бы вы свою жизнь, свою науку, свою карьеру?» Он подумал и ответил: «Жизнь бы я отдал, науку нет. Если что и даст людям счастье, то только наука». Так умно и культурно он мне ответил. А я подумала: «Нет! Этот по Владимирке не пойдет. И врет! Не отдаст он жизнь ни за кого!..» В общем, невыносимо стало мне все это: и Сева, и сестра с Евгешей, и все эти гении доморощенные. Наклонилась я к Севе, спрашиваю: «У вас мать есть?» – «Есть», – отвечает и таращит на меня глаза, чучело! Я наливаю два фужера водки – они из этих фужеров боржом пили – и говорю: «Выпьем за то, чтобы вашей маме никогда не пришлось стоять с протянутой рукой». Он еще больше вылупился на меня: «Неужели вы это выпьете?» – «Эх ты, говорю, слабак мужчина!» – и выдула весь фужер. И не закусила...
Какое-то время я еще соображала, что делала. Оделась, вышла на улицу, доехала до центра, прошлась от площади Дзержинского до Охотного, потом по Горького до Центрального телеграфа. А что потом – все в тумане.
...Наутро просыпаюсь в милиции... Стою на своем: приехала к сестре из Сосняков, выпили по случаю приезда, вышла погулять, пристал ко мне нахал, я защищалась. Позвонили они Вере, та все подтвердила, примчалась в милицию и Евгешу притащила, а он членкор, грозят жаловаться, требуют, чтобы выпустили.
Короче говоря, попало мое дело на Петровку. Привозят туда. Сидит в кабинете полковник милиции, пожилой такой русачок в милицейской форме, с погонами и пистолетом, голубоглазый, пузатенький, продувная, видно, бестия. Просмотрел мое дело и начал стыдить. А раз начал стыдить, значит, выпустит, когда хотят запечь – не стыдят... «У всех, говорит, есть родственники вполне приличные, попадаются даже академики (это он на Евгешу намекал). Однако не родственники устроили скандал в пьяном виде, а вы устроили, так что родственники здесь ни при чем. Все ж, принимая во внимание вашу молодость, ограничимся пока приводом, сделаем отметку на всякий случай. А еще раз попадетесь – заставим прогуляться годика на два в такое место, где вы забудете, как водка пахнет. А пока потрудитесь оставить Москву. В двадцать четыре часа».
В общем, так это весело, я бы даже сказала, галантно говорит. Я тоже осмелела, все равно отпустит, я и говорю: «Почему я должна оставить Москву? В Москве я родилась, в Москве у меня сестра родная». А он меня не слушает, пишет резолюцию о прекращении дела и рассеянно бормочет, так, для себя бормочет: «Ничего, поезжайте к папочке, к мамочке в... – он посмотрел в документы, – в родные Сосняки поезжайте!» Зло меня взяло. «Нет у меня папочки», – отвечаю. Он подумал, что папа погиб на войне, и покачал головой: мол, твой отец погиб на фронте, защищая Родину, а ты вот чем занимаешься... А сам все пишет, пишет... Потом вдруг задумался и спрашивает: «Это какие Сосняки, где химкомбинат?..»