— Да и ты не так уже роскошна стала, — словно угадав её мысли, слабо улыбнулась Евфросинья.
Действительно, теперь Мария куда больше походила на сестру, чем раньше. Даже в детстве не было у них такого сходства. Огромные, глубокие глаза женщин, не понаслышке знающих, что такое смерть…
— Слышала я, что ты хитрость некую удумала, Мариша. Княжество напополам поделить.
Мария улыбнулась.
— Да нет… Боярин Воислав подсказал хитрость сию. Выделить Белозерье в особый удел, на случай повторного нашествия. Дабы иметь в случае чего убежище. Вроде отдельная земля, и ежели воевать надумают поганые землю ростовскую…
— Да чихать им на все хитрости, Маришка. Не признают они ни границ, ни договоров. Знаешь, как они Русь-то зовут? Улус Джучи. Притом не выделяют из половецких земель даже. Вот так…
Помолчали.
— Кто теперь князем-то в Белоозере? Борис Василькович?
— Ну! Борис Василькович в самом Ростове княжит, — чуть улыбнулась Мария. — Для Белоозера Глеб Василькович в самый раз.
— Великий правитель… — в глазах Евфросиньи затеплились озорные огоньки, казалось, давно угасшие. — Как он без мамки-то, не скучает?
— А он покуда в удел свой не спешит, — Мария улыбнулась шире. — Указы мудрые из Ростова шлёт.
Евфросинья не выдержала, фыркнула, и сёстры разом рассмеялись.
— Смеёмся ведь мы, Филя! — с удивлением отметила Мария.
— Так оно, — подтвердила Евфросинья. — Обычно так и бывает, Мариша. Когда перелом наступает в отчаянии, и человек к жизни возвращается.
День выдался солнечный, тёплый, какие нередко бывают в конце апреля, и сёстры сидели под сенью липы, вот-вот готовой брызнуть яркой свежей зеленью.
— Хорошо тут у вас, — Мария огляделась
Действительно, после всеобщего развала и разорения обитель матери Евфросиньи поражала чистотой и ухоженностью. Несколько послушний мели двор, две белили нижние венцы срубов, поставленные на каменный фундамент.
— Хорошо… Тихо. — отозвалась Евфросинья.
— Как это так вышло-то, что миновали поганые вас? Насколько мне извесно, они молодых-то монашек всюду в рабство жесточайшее обратили, а которые постарше — тем голову долой…
— Не миновали, — Евфросинья достала из потайного кармана рясы серебряную пластинку-пайцзу. — Это мне, мариша, сам Батыга охранную грамоту выдал.
— Да ну? — округлила глаза Мария. — Неужто сам? И за что?
— За слово божье, за что же ещё. Правду я сказала ему, он и проникся.
Мария медленно покачала головой.
— Ну и как он из себя-то?
— Как? — Евфросинья пожала плечами. — Да никак. Мальчишка себялюбивый…
— А сказывают, будто дьявол он во плоти.
— Так и есть, — кивнула игуменья. — Жестокий и себялюбивый мальчишка, наделённый великой властью — вот это и есть дьявол, Мариша.
Маря рассматривала пайцзу.
— Тут цепка есть, на шее носить надо, да?
Теперь Евфросинья округлила и без того огромные глаза.
— Неужто думаешь ты, что я буду носить ЭТО рядом с крестом святым?
Мария протянула пайцзу сестре, и только тут заметила…
— Погоди, Филя… Это ты что, в одной рясе ходишь? На голое тело?
Евфросинья улыбнулась.
— Ну не голая же.
— Так холодно ещё! У тебя что, даже рубах нету?
Настоятельница вздохнула.
— Раздала. Тут у нас такое творилось, Маришка… Сёстры приходили к воротам обители в чём мать родила, по снегу, обесчещенные и истерзанные… Неужто могла я отказать? Всех приняли, кто дошёл, никому не отказано…
Мария смотрела теперь на сестру во все глаза.
— Ты святая… Ты же святая, Филя!
— Ну, скажешь тоже. — улыбнулась Евфросинья. — Где святые, а где я…
Вместо ответа княгиня встала и вскоре вернулась с дорожным вьюком.
— Вот, Филя. Тут все одежды мои запасные.
— Тоже хочешь святой быть? — чуть лукаво улыбнулась настоятельница, на миг став немного похожей на ту, давнюю-предавнюю девчонку…
— Нет, Филя. Это же не последняя рубаха у меня. Святые — это кто последнее отдаёт.
— Ну-ну… — усмехнулась сестра. — Пойдём, Мариша, отваром травяным напою тебя. С мёдом! Мёд есть маленько. Вот хлеба совсем нет, беда. Много слишком ртов нынче, не заготовили на столько.
— Как же вы без хлеба-то?
— Ничего, с Божьей помощью. Сёстры в болотце камышовых корней накопали.
— И у нас все камыш едят…
— А ещё, Маришка, очень хороши корни лопуха оказались.
— Да ну? Вот кабы знать… Приедем, дома в дело пустим все лопухи.
Сёстры разом рассмеялись, и только спустя секунду осознала Мария, что опять смеётся. Первый день с того страшного дня, как приехал боярин Воислав в Белоозеро.
— Спасибо тебе, сестричка, — проникновенно сказала Мария. — За то, что жива. Миновала тебя геенна огненная.
Евфросинья долго молчала.
— Гееена, это ещё не всё. Геенна — это начало токмо. Ждёт нас впереди мрак кромешный, Мариша.
Лёгкий, как дыхание ветерок чуть колыхал высохшие стебли камыша, вымахавшие за долгое лето много выше человеческого роста, и камыши еле слышно шуршали, перешёптывались, вероятно, обсуждая приближение зимы. Да, зима была уже не за горами, и последнее ласковое тепло октября не могло обмануть никого.
Буба рассматривал вырезанную из камыша дудочку на просвет, счастливо улыбаясь. Буба вообще, как правило, улыбался, когда светило солнышко. Тепло, светло, и в животе не урчит — разве это не счастье?
Сколько себя помнил, Буба был счастлив. Люди его не били, давали хлеба и ухи, а то и супу с гусиными потрохами. Единственной обязанностью Бубы летом было пасти гусей, а гусей он любил. Большие, белые, красивые птицы. Вот только едят слишком много, и оттого почти не могут летать. А вот Буба ест мало, и потому скоро, совсем скоро полетит, раскинув руки… Во всяком случае, иначе свои внутренние ощущения он выразить не мог. Особенно сильным это чувство было на колокольне, куда Бубе иной раз удавалось проникнуть. Однако звонарь, застав раз дурачка стоящим на перилах ограждения, стянул Бубу вниз, дал ему тумаков и больше на колокольню не пускал, что было одним из немногих огорчений в Бубиной жизни.
Все называли его Буба, и только отец-поп в красивой длинной рясе пытался звать его иначе. Имя то было длинное и Бубе не нравилось, потому что длинные слова он не запоминал. У отца-попа тоже было длинное, как его ряса, имя, но и его Буба запомнить не мог. Так и звал — отец-поп, и священник, пригревший дурачка при церкви, махнул рукой.