Ампаро подняла руку и утерла уголок глаза.
— Эта вода щиплется, — сказал она, смущенная.
Она улыбнулась совсем по-кошачьи, и он хмыкнул:
— Но вот скажи мне, как же они загоняют этого потрясающего быка на plaza de toros? [103]
— Загонщики знают способ. Говорят, единственный, кто понимает быка лучше, чем загонщик, только рексонеадор [104] — и в тот миг, когда убивает его.
— Господи, — произнес он, внезапно догадываясь. — Ты своими глазами видела, как выбирают быка.
— Мой отец был загонщиком.
— Был?
— Он нашел одного быка, который захотел сражаться прямо в горах, а не на plaza.
Тангейзер воспринял это молча. Он думал, не тот ли это бык, который оставил отметину у нее на лице. Ему хотелось думать, что это бык, а не — как он предполагал раньше — кулак какого-то негодяя. Но он не стал спрашивать.
— Так, значит, ты тоже из номадов, — сказал он.
— Номадов?
— Тех, кто постоянно кочует с места на место, считая, что у него нет дома.
Она прикоснулась к левой груди и сказала:
— Дом здесь. — Затем дотронулась до груди Тангейзера и добавила: — И здесь. — Пока Тангейзер размышляя, не было ли это эротическим предложением, она спросила: — А где твой отец?
— Очень далеко отсюда, в северных горах, — ответил он.
— Ты его любишь?
— Он научил меня ковать сталь, — сказал Тангейзер. — Научил правильно разводить огонь, понимать, что означают оттенки раскаленного железа, научил ухаживать за лошадьми, научил быть честным, научил бесконечному множеству других вещей, лучшие из которых я позабыл, а он — нет.
— Так, значит, он жив.
— У меня нет причин предполагать обратное. Он всегда был крепкий, как вол. Или какой-нибудь из твоих быков. Я не видел его десять лет, — сказал Тангейзер. — А он не видел меня в три раза дольше.
— Не понимаю.
Тангейзер расправил плечи и поднял глаза к лазурному небу. Аббас тоже вызывал его на воспоминания, но тогда он воспротивился. Сейчас не станет.
* * *
После того как он уволился из полка янычаров, он забрал скопившееся за десять лет жалованье, которое до сих пор некуда было тратить, купил лошадь, подбитый мехом кафтан и отправился на север: через христианские земли, принадлежащие султану Сулейману, через болота Восточной Венгрии к Фагарашским горам и, наконец, в родную деревню.
Тангейзер, или же, как его звали в те дни, Ибрагим Рыжий, сразу же отправился в кузницу, где обнаружил нового перворожденного сына, который мастерски подковал ему лошадь, выказывая должное почтение высокому господину. Вот тогда он осознал, насколько он выше по своему положению этих людей, живущих в диких горах. Положению, на которое его вознесла Оттоманская империя. Он заметил в саду мать мальчика, симпатичную женщину, не изнуренную тяжкой работой. У мальчика был еще младший брат. Их отец вернется на закате, да, его зовут Кристофер. Было совершенно очевидно по той теплоте, с которой говорил мальчик, что он очень любит и уважает отца.
Ибрагим вернулся следующим утром; Кристофер был дома, его отец.
Ибрагим видел его лицо, когда мир был еще юным, когда он был Матиасом, сыном кузнеца, когда волосы его матери были цвета меди, когда Бритта пела «Ворона», играя с Гердой в саду. Кристофер похлопал тогда юного Матиаса по спине и отправился по фермам — посмотреть, нет ли кузнечной работы, а сыну велел позаботиться о женщинах. А Матиас не сумел, хотя и старался.
Ибрагим нашел Кристофера в кузнице; вместе с сыном он склонялся над мерцающим углем, раскрывая какие-то завораживающие тайны своего искусства. На нем был длинный кожаный фартук. Волосы его поседели, нисколько не поредев. Для своих пятидесяти он выглядел более чем бодро, такой же крепкий, как всегда, с громадными бицепсами и крупными кистями рук. Он стоял спиной, отвернувшись, а Ибрагим остался в дверном проеме и смотрел, чувствуя во рту обычный для кузницы привкус мази и порошка из козьего рога, его уши улавливали слова давно не звучавшего для него диалекта, произнесенные голосом, всколыхнувшим так много воспоминаний.
— Смотри! — воскликнул Кристофер, словно заметил птицу редкостной красоты. — Вот этот голубой, словно утреннее небо в первый день Нового года. Запомни его. Навсегда. А теперь поторопись.
Мальчик вынул клещами полоску стали из огня и погрузил ее в ведро, читая «Аве Мария». Полоска стали была похожа по форме на резец каменотеса. От ведра пошел пар, Ибрагим почуял запах очищенного уксуса и разведенной извести. Точно — закалка для резца каменотеса. Длинное незабываемое наставление всплыло в голове: «Не настолько твердый, чтобы выбивать осколки из молотка при каждом ударе, но и не настолько мягкий, чтобы гнуться, исполняя свою священную задачу, ибо пока люди не научились резать по камню, они жили в настоящей пустыне — как Каин в земле Нод, — но без хороших инструментов в пустыню мы и вернемся».
Ибрагим едва не шагнул, чтобы взять фартук, но уловил выражение — улыбку — на лице Кристофера, который смотрел сверху вниз на мальчика и светился от какого-то первобытного чувства гордости. Эти чувства были неведомы Ибрагиму, потому что у него не было сына. Но этот взгляд, эту улыбку он знал — даже на лице Бога не могло бы отобразиться большей доброты.
И в этот момент Ибрагим — который десятки раз смотрел смерти в глаза и называл себя прямодушным — испытал страх, гораздо больший, чем испытывал когда-либо. Кристофер возродил семью заново. Он выстоял, он заново расцвел, из праха запустения он заново разжег огонь в очаге семьи, любви, мира, в его свете обучал магии, красоте и тайнам творения своего сына. Он пережил смерть и горе, которые принесли ему дьяволы, ему и тем, кого он любил больше жизни, дьяволы, такие же как Ибрагим. Чье ремесло было убивать — и душить детей — и не обтесывать камни, а ровнять их с землей.
Зачем же заставлять этого доброго человека снова вспоминать о том ужасном горе? К чему рассказывать, кем за это время сделался его первенец: кровавым прислужником той силы, которая уничтожила его детей? Зачем бросать тень настолько черную, что у нее нет даже названия, на яркий свет этого горна?
Кристофер ощутил его присутствие и развернулся; он увидел турецкое платье Ибрагима, но не увидел лица, потому что яркое утреннее солнце светило во дворе у него за спиной. Улыбка, достойная Бога, сбежала с его лица. Он поклонился, холодно, со сдержанностью, не знающей никаких рангов и различий.
— Добрый день, господин, — произнес он. — Чем могу вам служить?
Ибрагим помнил и это наставление тоже: приветствие, вопрос, вежливость. Горло его сжалось, и он кашлянул.
Затем произнес: