Салабуда не вслушивался в слова Ивана Игнатьевича. Он торопливо выхватил из торбочки письмо, впился в него глазами. Пытался прочесть: буквы складывались в слова, слова — в предложения, а до смысла он никак не мог докопаться. Многие слова были вроде как не русские. «Может, шифровка?» — обожгла его мысль. — Что это за слово «бизизика»? А эти: «оу», «толкя», «пыстынывлять»?
— Что, не могли без выкрутасов, нормальными словами?
— Патриарху не гоже писать мужицким словом, — пояснил Иван Игнатьевич. — Оны грамотнее нас, сирых. У их другий говор, не всякому понятный.
— Крутись, крутись, выкручивайся! — сердито сказад Салабуда и, оставив в кабинете вместо себя часового, повел Ивана Игнатьевича наверх, к Деремешке.
— Може, вы шо поймете, Иван Аврамович? Вроде все понятно, но слова какие-то калеченные, вроде как и не русские. По моему понятию — шифровка. Причем хитрющая. Я с такой первый раз сталкиваюсь. А если поколдовать, тут, может, и тайнопись вскроем. Это ж надо, до чего иностранная разведка доходит!
— Ты, Салабуда, не горячись! На горячих конях воду не возят.
— Я, Иван Аврамович, не горячусь. Но тут явно что-то не то. Вот же, вслухайтесь! Он же нормальными словами говорит. А в прошении что? «Бизизика», «толкя»…Он что, так и с жинкою своею разговаривает?
— Не жонатый я, — отозвался дьякон.
— Ты молчи! Ты все свое уже сказал! — приструнил Ивана Игнатьевича Салабуда и обернулся к Деремешке: — Вы, Иван Аврамович, хоть режьте меня, а я уверен: это шифровка.
— Отправляй его в тюрьму! — решил Деремешко. — И глаз с него не спускай!
— Это понятно. Я сегодня же до наших шифровальщиков забегу. Может, они что присоветуют. В этом деле как? По паре буковок в слове переставили — и все! И уже заговор! Или террористический акт. Может, за этим прошением целый заграничный поповский заговор кроется. Помните, товарищ Троцкий насчет священников нас предупреждал: все они заклятые враги Советской власти! — распалял себя Салабуда. — Чует мое сердце, Иван Аврамович, мы жирного сазана за жабры схватили.
— Не богатей раньше времени!
— Я — ничего. Только не проспать бы нам такое дело.
— Не проспим. Сами не сладим, товарищ Менжинский до нас на днях прибывает. У него опыта побогаче нашего. Я слыхав, он этих всяких шпионов, як орехи щелкает! — сказал Деремешко и, услышав какой-то шум в коридоре, на минуту вышел.
— Молчишь? — глядя на Ивана Игнатьевича, спросил Салабуда.
Иван Игнатьевич ничего не ответил.
— Слушай, как тебя? Иван Игнатьевич, а может, все же сознаешься? — мягко так, ласково спросил Салабуда. — Все равно ведь сознаешься. Только обошлся бы без мучений. Ты только представь: я тебе ногти щипцами буду вырывать, каленым железом пятки прижигать, и много всякого другого. У меня фантазия богатая.
— В чем сознаться? — заинтересованно поинтересовался Иван Игнатьевич.
— Ну, сознаешься, что шпион. Пару тумаков дадут и отпустят.
— Не-е! Брехать не вмею. То — великий грех.
— Ну, а если я тебя заинтересую? К примеру, каленым железом?
— Не получится! — твердо сказал Иван Игнатьевич.
В просторной камере их, ожидающих своей участи, поначалу было немного, всего человек тридцать. Но постепенно добавилось еще столько же: к приезду Менжинского освобождали складское помещение трамвайного депо, в котором тоже уже не один месяц содержали арестованных. Спешно расследовав дела, часть содержащихся в депо отвезли на «Чумку», а остальных доставили в городскую тюрьму.
В этой людской сутолоке Иван Игнатьевич вдруг заметил двух своих старых знакомых — болгар, Атанаса и Косту. Он попытался приблизиться к ним.
Увидев Ивана Игнатьевича, Атанас пробился к нему сквозь людскую сутолоку и, испуганно оглядевшись по сторонам, тихо ему прошипел:
— Мы тебе не знамо. Так надо! — и исчез, затерялся в толпе.
Потом он несколько раз видел болгар вместе с теми тремя: тощим высоким господином и двумя его сыновьями. Его догадка, похоже, оправдывалась: болгары шли в Одессу, чтобы вывезти из Советской России этих троих. Все пятеро, они держались тесной кучкой. Видимо, их арестовали в тот же день, на берегу, или чуть позже в море.
Эти двое болгар были здесь единственными, кого Иван Игнатьевич знал среди этой уныло и бесцельно двигающейся по тесной камере толпе. Они были люди бывалые, не раз попадавшие в подобные переплеты, и могли бы объяснить Ивану Игнатьевичу, как ему здесь держаться и на чем твердо стоять.
Но болгары, едва еще издали заметив его, тут же растворялись в толпе. По какой-то неведомой ему причине они не хотели с ним встречаться и даже показывать, что они знакомы или знают друг друга. Иван Игнатьевич подумал: должно быть, у болгар и у этих троих был какой-то общий секрет, своя спасительная выдумка, которую его пребывание в их компании могло разрушить. Ничем иным он не мог все это объяснить.
Поняв это, он несколько последующих дней уже не стремился сблизиться с ними.
Однажды вечером вызвали на выход тех троих: отца и двух его сыновей. Они покинули камеру и больше в нее не вернулись.
На следующую ночь пришла очередь двух его знакомых болгар. Покидая камеру, Коста вдруг отыскал глазами Ивана Игнатьевича и, как и тогда, на одесском берегу, он поднял кулак в коммунистическом приветствии. А, возможно, он так попрощался с ним. Что этот жест предназначался ему, Иван Игнатьевич не сомневался.
Он отошел в угол и, прикрыв глаза, в отчаянии заплакал. И затем всю ночь не смыкал глаз и вскидывался при каждом громыхании железной камерной двери. Он очень хотел, чтобы они вернулись. Он надеялся на это.
И они на рассвете вернулись. И в одночасье их отношение к нему резко изменилось. Атанас сам отыскал его и, взяв его за руку, сказал:
— Все добре. Будем жить!
Что произошло с ними там, за стенами тюрьмы, они ему так и не рассказали.
Когда Иван Игнатьевич решил, что о нем совсем забыли, на третьи или на четвертые сутки надзиратель, открыв дверь камеры, громко выкрикнул его фамилию:
— Мотуз, на выход!
Иван Игнатьевич услышал свою фамилию, но не сразу вспомнил, что это вызывают именно его. Ему так редко приходилось пользоваться своей фамилией, что он зачастую ее просто забывал
— Есть тут Мотуз? Выходи! — вторично повторил надзиратель.
Иван Игнатьевич, энергично работая локтями, торопливо пробился к двери:
— Энто я — Мотуз! Я — Мотуз! — боясь, что, не дождавшись его ответа, надзиратель закроет тяжелую дверь, он изо всей силы закричал.
Вячеслав Рудольфович Менжинский был педантом. Любое дело, которое ему поручали, он начинал с дотошного изучения архивов. Он был убежден, что там, в пожелтевших листах, крылись все будущие досадные неудачи, равно как и неожиданные успехи.