Мы посидели молча. Потом я спросила:
– А этот, из Элгина?
– Нет. Он не умер в тот день. Его ранило в колено. Он лежал на земле среди мёртвых и умирающих. Они просили воды, звали маму, молили о милосердии. Их стоны становились всё слабее. Наконец, к полуночи, можно уже было подобраться и перетащить их в безопасное место. Наш доктор трудился всю ночь, а мы держали фонари. Если рана была лёгкая, солдата перевязывали. Если ранение было слишком тяжёлым – просто укладывали в сторонке, давали гран или два морфия, оставляли фляжку воды и звали капеллана для ободрения и поддержки. Те, у кого были раздроблены руки или ноги, нуждались в срочной ампутации, потому что могли умереть от потери крови, гангрены или нагноения. К восходу дошла очередь и до мальчика из Элгина. Он был страшно слаб. Мы подняли его на стол. Он был липкий от крови. Я дал ему хлороформ. Когда я клал тряпку ему на лицо, он вдруг взглянул прямо на меня и прошептал: «Не тревожьтесь за меня. Я в порядке». Я изо всех сил удерживал его ногу, пока хирург обрабатывал рану и пилил кость. И вдруг нога осталась у меня в руках. Я прижал её к груди как ребёнка. Удивительное дело – нога оказалась очень тяжёлой. Так я и стоял с этой ногой в руках. Не хотел бросать её в кучу к остальным. Но в конце концов пришлось.
– Вы спасли его, правда?
Дедушка ответил не сразу.
– Он так и не проснулся.
Дедушка отвернулся и долго молчал.
– Через два дня мы получили известие, что война окончена. Нам велели отправляться по домам. Захватить всё продовольствие и оружие. Всё, что можем унести. Немного и оставалось. Горстка патронов, фунт-другой бобов, полусгнившее одеяло – вот и всё. Без всякой надежды я поплёлся в палатку. Но моя летучая мышь была там! Я не знал, что делать. Оставить её тут? Взять с собой? В результате я отправился в докторскую палатку и украл Жёлтый Джек из чемодана. Ты знаешь, что такое Жёлтый Джек?
– Нет, сэр, – прошептала я.
– Это карантинный флаг – он означает жёлтую лихорадку. Знак держаться подальше. Жёлтая лихорадка косила тысячами, целыми полками. Погибло от неё не меньше, чем от огня северян. Я повесил флаг на мою палатку на кожаном ремешке. Потом я прорезал отверстие в крыше. На какое-то время этого должно было хватить. Никто не потревожит мою летучую мышь, она будет в безопасности. Больше я ничего придумать не мог. Печально прощался я с летучей мышью. Я ничего не чувствовал, когда дотронулся до трупа мальчика из Элгина, ничего не чувствовал, когда опустил его в могилу к остальным погибшим. Ничего не чувствовал, когда мы сжигали кучу ампутированных конечностей. Я добрался до Элгина за восемнадцать дней, нашёл дом погибшего мальчика и в парадной гостиной сообщил печальные вести его матери и сёстрам. Сказал, что он погиб как герой. Я не сказал, что его смерть оказалась бесполезной. Они считали, что я оказываю им честь своим приездом. Я прожил у них три месяца – помог со вспашкой и посевом, помог как-то наладить жизнь. Твоей бабушке я послал весточку, что вернусь позже, – боюсь, она меня так за это и не простила. Она считала, что я должен был ехать прямо домой. Мы справились. Все по очереди управлялись с мулом, даже самая младшая.
Дедушка глянул на меня с удивлением.
– А ведь вы ровесницы.
Я попыталась представить себе, как это – управляться с мулом. Наши полевые работники были взрослыми мускулистыми мужчинами с большими потрескавшимися руками. Запылённые или все в грязи – в зависимости от сезона. Но девочка?
– Не надо было тебе рассказывать, – дед вытер лицо. – Ты слишком мала.
Сейчас он казался таким старым. Мне было очень его жалко.
Я подошла поближе, наклонилась, и дедушка обнял меня одной рукой. Мы застыли на минуту, потом он поцеловал меня в лоб.
– Так на чём мы остановились? Ах да. Подай мне тот фильтр, пожалуйста. Да.
Я принесла фильтр, и мы молча продолжили работу.
Горсточка трясущихся от старости ветеранов проводила дни на галерее перед машиной по очистке хлопка. Они жевали табак, сплёвывали коричневую жижу и надоедали всем и каждому историями, которые рассказывали уже не первый десяток лет. Даже собственные внуки их давно перестали слушать. Я видела их каждый день.
Ошалевшие насекомые всевозможных размеров пролетали мимо нас, чтобы снова и снова кружиться вокруг горящих ламп. Одна ворсистая бабочка запуталась у меня в чёлке. Невыносимо щекотно! Я выпутала её из волос, отодвинула занавеску из мешковины и выпустила бабочку в окно. Она сразу же влетела обратно, словно принесённая порывом ветра, и радостно уселась мне на щеку. Класс Insecta, отряд Lepidoptera переупрямить невозможно.
Нам, мне и дедушке, не мешало бы заняться изучением этого феномена.
…Мы вправе заключить, что всякое изменение относительной численности одних обитателей глубоко воздействует на других обитателей независимо от перемен в самом климате.
Мне бы обратить внимание, что всякий раз, как я иду к дедушке в лабораторию, Виола подозрительно смотрит вслед. Виола жила с нами всю жизнь, даже до рождения Гарри. Она звонила в колокольчик на заднем крыльце, созывая к ужину тех, кто работал снаружи, и она же била в маленький медный гонг у подножья лестницы, оповещая тех, кто оказался дома (мама считала, что в помещении колокольчик звучит слишком грубо). Мама предпочла бы совсем не использовать колокольчик, но мы с братьями могли оказаться в любом месте – от хлопкоочистительной машины до реки, – и гонга вообще не услышать. А к ужину полагалось являться вовремя – умытыми и причёсанными.
Я никогда не задумывалась, откуда у нас появилась Виола. Она просто была: месила тесто, чистила яблоки, запекала огромные куски мяса зимой, жарила горы цыплят летом. Кухня была её царством, это признавала даже мама. Перед трапезами Виола сновала между курятником, загоном для свиней или грядками – она обдумывала очередное меню. Иногда она просто сидела за кухонным столом, попивая кофе из щербатой кружки, – отдыхала перед следующим грандиозным пиром.
Лет ей было сорок с небольшим. Красивая, подвижная, всегда в ситцевом платье и длинном фартуке, на голове повязан чистый платок. Она была худой, но на удивление сильной – так и вцеплялась в человека, если хотела привлечь его внимание. Жила она сама по себе, в старой хижине за дедушкиной лабораторией, где как раз хватало места для одного, хотя раньше там ютилось не меньше дюжины рабов. Вместо земляного пола настелили дощатый, поставили печку – зимой холодно – и цинковую раковину с отдельным насосом.
Кожа Виолы была не темней моей в конце лета – хотя она избегала солнца, а я нет. Она была негритянкой только на четверть, но это не имело значения – негритянка есть негритянка. Наверно, в Остине она бы могла сойти за белую, но это было рискованно. Если негра, выдающего себя за белого, разоблачат, дело может закончиться плохо. Могут избить, засадить в тюрьму или того хуже. Одна женщина в Бастропе всего с восьмушкой негритянской крови вышла замуж за фермера, белую голытьбу, беднее некуда. Через три года он нашёл в сундучке её свидетельство о рождении и заколол жену вилами до смерти. Отсидел десять месяцев в местной тюрьме, и всё. У мамы и Виолы всегда были хорошие отношения, я никогда не видела, чтобы мама помыкала Виолой. Она, наверно, понимала, как трудно три раза в день готовить еду на такую ораву голодных парней. Мама знала: без Виолы наша семейная лодка пойдёт ко дну. Дверь между кухней и столовой всегда стояла настежь и закрывалась только при гостях. По тому, как Виола гремит кастрюлями, можно оценить, скоро ли будет готово следующее блюдо и заодно в каком она сама настроении.