– Ну-ну, – сказал Граф, снова щелкнув подтяжками, – пройдись. Только недалеко.
– Через десять минут буду на месте, – пообещал Грабовский и, даже не застегнув рубашку, вышел из номера.
Когда он поднялся из кресла, неприятное чувство немного ослабло. В тускло освещенном гостиничном коридоре оно стало еще слабее, но окончательно не пропало. Что-то должно было произойти – теперь он в этом не сомневался, – и лучше было держаться отсюда подальше.
Уже положив ладонь на гладкие перила лестницы, он заколебался. Возможно, следовало предупредить Графа о надвигающейся опасности. А впрочем, что толку? Он не внял предупреждению самой Ванги, а Грабовский для него вообще не авторитет. Борис целый вечер намекал ему, что из этой чертовой гостиницы лучше убраться, и что это дало? Ничего, кроме резкой отповеди со ссылками на покупателя, который прибудет только завтра в полдень… А Шкипер с Трубачом и вовсе не обратили на его слова внимания, как будто он вообще ничего не говорил. Если Графа они побаивались и признавали в нем опытного профессионала, то Грабовский для них был никто – не солдат и не ученый, а так, холуек в капитанских погонах, шестерка при Графе…
Мысленно послав их ко всем чертям, Борис стал спускаться по лестнице. Ковровая дорожка, местами протертая до основы, глушила его шаги; ощущение надвигающейся опасности, которое сделалось почти невыносимым, пока он стоял на месте, вновь пошло на убыль. В каком-то из номеров, а может быть и не в одном, полным ходом шла гулянка: до Грабовского доносились громкие голоса, смех; потом где-то хором затянули песню, но после первой же нестройно пропетой строчки пение оборвалось, сменившись взрывом хохота.
Он миновал лестничную площадку, украшенную запыленной, написанной маслом картиной с легко узнаваемым изображением окрестных гор, и перед ним открылся расположенный внизу гостиничный холл. Стойка портье пряталась за выступом стены; чтобы увидеть ее, надо было спуститься почти до конца лестницы. Грабовский двинулся вперед, но на полпути что-то заставило его остановиться. Он замер, зачем-то прижавшись к стене, и стал прислушиваться – не столько к тому, что происходило внизу, в холле, сколько к собственным ощущениям. При этом ему подумалось, что он как-то уж очень быстро, буквально на протяжении одного дня, уверовал в свои необыкновенные способности, о которых до сегодняшнего утра и не догадывался. Может быть, он находится в плену навеянной словами вздорной бабки иллюзии и вовсе не спасает свою жизнь, как ему кажется, а просто совершает глупые, смехотворные, продиктованные самомнением и трусостью поступки?
Впрочем, это никого не касалось. Даже если это все одна сплошная глупость, о ней никто никогда не узнает. Человек вышел подышать свежим воздухом – вот все, что следует знать его подельникам, а остальное – не их собачье дело. Лучше быть смешным, чем мертвым; Борису Грабовскому доводилось слышать о людях, которые думали иначе, но он таких людей никогда не встречал и не без оснований предполагал, что не встретит: рассуждая подобным образом, долго не проживешь, и, значит, такие герои – вымирающая порода. А может, уже и вымершая…
Он понял, что может двигаться дальше, оттолкнулся от стены и почти бегом преодолел последние несколько ступенек. За стойкой портье никого не было, но в воздухе пахло свежим сигаретным дымом, и, повернув голову, Грабовский разглядел легкую голубоватую струйку, которая, закручиваясь спиралью почти параллельно полу, тянулась в темное устье служебного коридора. У него на глазах струйка рассеялась и пропала, а из коридора послышался характерный щелчок задвижки на двери мужского туалета.
Входная дверь была распахнута настежь, вокруг горевшей на стойке лампы толклись, ударяясь о стекло, бледные ночные мотыльки с сероватыми, будто вырезанными из туалетной бумаги, крылышками. Из темноты снаружи волнами наплывал неумолкающий, непривычно громкий стрекот цикад. Грабовский быстро пересек холл, подошел к дверям и увидел свою черную тень, возникшую в косом четырехугольнике света, падавшего на крыльцо. Чувствуя себя живой мишенью, в которую из непроглядного мрака нацелены тысячи хищно шевелящихся стволов, он сбежал с крыльца и нырнул в спасительную темноту.
Дав глазам немного привыкнуть, Грабовский выбрался из клумбы, в которую сослепу угодил, перебежал призрачно белевшую в темноте ленту дороги и с треском вломился в какие-то кусты. Он испуганно замер, уверенный, что этот шум перебудил половину городка, но вокруг по-прежнему царило спокойствие, какое бывает только в таких вот захолустных местечках, отходящих ко сну, едва стемнеет, и пробуждающихся с первыми проблесками рассвета. Где-то далеко лениво залаяла собака; на фоне немногих освещенных гостиничных окон, беспорядочно трепеща похожими на клочья пепла крыльями, беззвучно и стремительно проносились летучие мыши.
Ему опять пришло в голову, что он ведет себя как последний дурак, но он не поддался: в данный момент голос подсознания звучал громче, и этот голос уверял, что он поступает правильно. «Десять минут, – решил Грабовский. – Ну, от силы пятнадцать. Если за это время ничего не произойдет, придется вернуться, пока Граф не выбежал на улицу с пистолетом в руке и не принялся искать меня по всем углам…»
Он призадумался, как быть, если это действительно случится, но тут же махнул на Графа рукой: внутренний голос настойчиво подсказывал, что объясняться с товарищем майором ему уже не придется ни при каком раскладе. Он сидел в кустах и смотрел на освещенное окно только что покинутого номера, а ощущение было такое, словно под ним спасательная шлюпка и смотрит он не на медленно отходящую ко сну провинциальную гостиницу, а на готовый пойти ко дну корабль. Иллюминаторы еще светятся, на всех палубах горят яркие огни, судовые машины вращают винты, которые пенят черную ночную воду, но в трюме уже открылась течь, о которой пока никто не знает, и невидимые в темноте крысы сотнями прыгают за борт, покидая обреченную посудину…
Краем глаза он уловил справа от себя какое-то движение, замер и перестал дышать, окончательно слившись с темнотой. Движение повторилось; потом в круг света под одиноким уличным фонарем вышел какой-то человек, пересек освещенное пространство и снова скрылся во мраке, но Грабовский не потерял его из вида, потому что теперь до его слуха доносились негромкие, размеренные шаги. Человек двигался к гостинице – не быстро, но и не слишком медленно, ни от кого не прячась, будто гуляя. Эта прогулочная походка не могла обмануть Бориса: он не сомневался, что слышит шаги самой смерти, которая, как утверждала слепая старуха, еще сегодня утром дышала Графу в затылок.
Человек опять вынырнул из темноты, возникнув перед освещенным гостиничным крыльцом. Он помедлил, разглядывая открытую настежь, подпертую снизу деревянным клином дверь, словно сомневаясь, стоит ли туда входить, но потом все-таки вошел. Грабовский видел, как он опять остановился посреди освещенного вестибюля, с недоумением глядя на пустую стойку портье, а потом, кивнув в ответ каким-то своим мыслям, начал стремительно подниматься по лестнице.
Борис стал смотреть на открытое окно номера. Жалюзи было поднято, чтобы не мешать притоку воздуха, и на молочно-белом фоне задернутой тюлевой занавески виднелась четкая тень Трубача – сутулые плечи и склоненная над старательно перепутанными Графом бумагами лысая голова. Стука в дверь Грабовский не слышал; он был уверен, что вообще ничего не услышит, однако негромкий, будто в ладоши, хлопок был слышен так отчетливо, словно прозвучал прямо у него над ухом.