– Да, я видела ее в «Уол-Марте» в Линден-Фоллс. Она хорошо выглядит. Сказала, что работает официанткой в «О’Рурке».
Чарм молчит. За много лет мать сменила массу мест работы; вряд ли и в «О’Рурке» задержится надолго.
– Она по-прежнему с тем типом, Бинксом.
– Это пока, – с горечью отвечает Чарм.
– Она спрашивала о тебе. Я сказала, что у тебя все замечательно, – мягко продолжает Джейн.
– Она могла бы и меня саму спросить, легко ли мне управляться одной. Она ведь знает, где я живу. Сама прожила здесь достаточно долго, могла бы и запомнить.
– Она еще спросила, нет ли у тебя вестей о твоем брате, – нерешительно добавляет Джейн.
– Нет, – осторожно отвечает Чарм. – Я много лет ничего о нем не знаю. По последним сведениям, он торгует наркотиками и вообще связался с криминалитетом.
– Ты и правда молодец, – снова говорит Джейн. – Держись! Скоро ты закончишь колледж и сможешь начать самостоятельную жизнь. – Она вешает сумку на плечо и кричит Гасу: – Гас, пришла женщина твоей мечты! Ну-ка, выключай свой зомбоящик!
Из соседней комнаты слышится смех Гаса; он щелкает пультом и выключает телевизор.
Чарм видит, как нежно и заботливо Джейн обращается с Гасом. Впрочем, точно так же Джейн обращается со всеми своими пациентами. Гасу она делает уколы обезболивающего и ухитряется его развеселить, несмотря на боль, которую не заглушает и морфин. К Гасу она относится очень уважительно и, что очень важно, не унижает его достоинства. В конце концов, кроме достоинства, у него ничего не осталось. Он знает, что скоро умрет, но Джейн облегчает ему уход. Она разговаривает с ним так, словно он по-прежнему тот человек, которым он себя помнит, – пожарный, уважаемый член общества, хороший друг и сосед.
Чарм вздрагивает. Вдруг кто-то выяснит, что они сделали пять лет назад? Если кто-нибудь узнает, что она нарушила закон, о том, чтобы стать медсестрой, можно забыть.
Чарм хочет стать такой же, как Джейн. Она надеется, что такая возможность ей представится.
Я просыпаюсь вся дрожа. Стекла в машине запотели; я не сразу соображаю, где нахожусь. Вытираю окошко тыльной стороной ладони. Небо черное; оказывается, моя машина так и стоит у дома Мисси. Свет в ее окнах не горит, на улице никого нет.
Шея у меня затекла, потому что я заснула, уронив голову на руль; во рту пересохло, как будто его набили ватой. Я вспоминаю вчерашний вечер. Ну и дура же я – вообразила, будто мной может заинтересоваться мальчик! Мной как таковой. Я думала, что, уехав из Линден-Фоллс, я смогу начать жизнь заново на новом месте, где никто не знает, кто я и откуда… и кто моя сестра. Но я заблуждалась.
Я включаю зажигание и врубаю печку на полную мощность; в лицо мне бьет струя теплого воздуха. На часах полчетвертого. Надеюсь, бабушка не ждет меня, изнывая от беспокойства. Пытаюсь прикинуть, успела ли я достаточно протрезветь и что лучше – вернуться домой или позвонить Мисси и напроситься к ней переночевать. Правда… как я буду смотреть ей в лицо? Как объясню, почему я сбежала с вечеринки? Начинается все то же самое, что было в Линден-Фоллс. Вон идет Бринн Гленн! Та самая девочка, чью сестру посадили за то, что она утопила новорожденного младенца.
Я решаю, что лучше поехать домой. Мир вокруг меня не вращается, как вчера, хотя голова гудит, а в животе все сжимается. Я включаю фары и осторожно выезжаю на улицу, которая ведет к дому. Не знаю, что я скажу бабушке. Наверное, правду. Она, пожалуй, – единственный человек на свете, с которым я могу быть откровенной… по крайней мере, до какой-то степени. Она знает, что у родителей я чувствовала себя чужой. Бабушка все понимает. Она призналась, что и сама чувствовала себя точно так же, когда жила с моими дедом и отцом. Оба они перфекционисты, оба невероятно умны, оба интересовались финансами и астрономией. По словам бабушки, как бы она ни старалась, ей всегда казалось, будто она – посторонняя, которая все время робко заглядывает через плечо мужа и сына. Ей хотелось быть вместе с ними, войти, так сказать, в их круг, но она не находила там для себя места.
В четырнадцать лет я записалась в кружок рисования при местном муниципальном центре. Вскоре всем дали задание: нарисовать автопортрет. Я несколько часов просидела перед зеркалом с альбомом и карандашом и глазела на себя. Грифель не прикасался к бумаге, рука зависала над альбомом, как бабочка, которая никак не может найти место для приземления. Мимо проходила Эллисон; она приоткрыла дверь в мою комнату.
– Что ты делаешь? – спросила она.
– Да так, ничего, – ответила я. – Задание для кружка. Надо нарисовать автопортрет.
– Можно посмотреть? – спросила Эллисон, заходя.
Помню, я тогда подумала: «Моя сестра такая красивая! Вот кого мне надо рисовать, а вовсе не себя». Но не хватило смелости попросить ее позировать мне. Я наклонила к ней альбом, и она посмотрела на меня с озадаченным видом:
– По-моему, для тебя… вообще для художника… рисовать автопортрет сложнее всего. Ведь надо, чтобы все остальные поняли, какой ты себя представляешь. – Она задумчиво покачала головой, словно пустой альбом произвел на нее сильное впечатление. – А ты начни с глаз, – посоветовала она. – И спускайся сверху вниз. – И она ушла – убежала на очередную тренировку, очередной школьный кружок, очередное соревнование.
Я долго сидела в комнате совершенно одна и улыбалась. Не только потому, что Эллисон почтила меня своим визитом – что случалось редко, – но и потому, что она назвала меня художницей. Раз в жизни я оказалась не ее младшей сестренкой, ничтожеством, пустым местом. Я стала Бринн Гленн, художницей.
Тот автопортрет, который я в конце концов нарисовала, до сих пор у меня. На нем я сижу перед зеркалом, смотрю на себя. В руках у меня альбом и карандаш. А если приглядеться, в альбоме изображена еще одна девочка, которая смотрится в зеркало и держит альбом и карандаш – и так далее, до тех пор, пока девочка в зеркале не становится такой крошечной, что ее не видно. Я решила, что портрет вышел неплохой; учительница по рисованию тоже похвалила меня и поставила мне за него «отлично». Показала портрет маме с папой, и они сказали, что я молодец. Я спросила, можно ли повесить его в рамочке в гостиной или еще где-нибудь. Мама ответила: нет. Мой рисунок не вписывается в общий дизайн интерьера.
Эллисон я никогда тот портрет не показывала. Боялась, что она меня раскритикует. А все-таки, пусть даже на какой-то краткий миг, Эллисон признала во мне художницу. Мне хотелось, чтобы она и дальше считала меня художницей, верила, что у меня есть хоть какой-то талант.
Я подъезжаю к дому. Бабушка оставила для меня свет на крыльце. Стараясь не шуметь, отпираю дверь черного хода и вхожу на кухню. Горит подсветка над плитой; на столе записка: «Надеюсь, ты хорошо повеселилась с друзьями. На столе есть торт». Я улыбаюсь. Вот еще почему я люблю бабушку. У нее всегда найдется что-нибудь сладенькое. Меня до сих пор подташнивает, поэтому вместо торта я беру стакан с водой и бреду к себе в спальню. На моем покрывале сладко спит Майло, свернувшись калачиком. Я сдвигаю его вбок и заползаю под одеяло, но заснуть никак не могу. Встаю, принимаю лекарство – не одну таблетку, а три, восполняя пропущенное за последние несколько дней – и достаю свой альбом для рисования. Снова забравшись в постель, я начинаю рисовать – рука у меня движется как будто по собственной воле. Темные тучи, река, моя сестра, ребенок… и я. Я наблюдаю за всем происходящим.