Но совершенно чокнутый.
В заведении (читайте: в «Лютеции») потребовалось два или три дня для того, чтобы мсье Эжена узнали как облупленного. За свой многокомнатный номер он платил наличными за несколько дней вперед, не успевали ему представить счет, как он его уже оплачивал. Оригинал, никто никогда не видел его лица, что же до его голоса, то изредка раздавалось что-то вроде хрюканья или пронзительного смеха, от которых вас разбирал смех или кровь стыла в жилах. Никто не знал, чем он занимается на самом деле. Он носил огромные маски, все время разные, и был горазд на всякого рода затеи: то исполнял в коридоре туземный танец, от которого прыскали со смеху уборщицы, то заказывал цветы в непомерном количестве… Он посылал рассыльных покупать разные нелепицы в «Бон Марше», который находился как раз напротив отеля, всякое барахло, которое потом появлялось на масках: пучки перьев, листки позолоченной бумаги, фетр, краски… Да если бы только это! На прошлой неделе он заказал камерный оркестр из восьми музыкантов. Когда его известили об их прибытии, он спустился, остановился на первой ступеньке напротив стойки регистрации и отбивал такт, пока оркестр исполнял «Марш для турецкой церемонии» Люлли, а потом вернулся к себе в номер. Мсье Эжен роздал банкноты в пятьдесят франков всему персоналу, за беспокойство. Директор лично навестил его, чтобы объяснить, что его щедрость высоко ценится, но вот его затеи… Вы остановились в палас-отеле, мсье Эжен, так что не стоит забывать о других постояльцах и нашей репутации. Мсье Эжен кивнул: он не любил спорить.
Особенно всех занимали его маски. По прибытии на нем была в некотором роде нормальная маска, представляющая настолько хорошо выполненное лицо, что можно было поклясться, что это лицо человека, пораженного параличом. Черты лица неподвижны, но такие живые… Даже более живые, чем застывшие маски в Музее Гревен. Ею он пользовался, когда выходил в город, что, впрочем, случалось очень редко. Раза два-три, не более, замечали, что он выходил из отеля, всегда поздним вечером, он явно не хотел ни с кем встречаться. Поговаривали, что он ходит в неподобающие заведения, ведь не думаете же вы, что он ходит в такое время к мессе!
Слухи распространялись быстро. Как только кто-нибудь из обслуги возвращался из его номера, тотчас бежали его расспросить, что он видел на этот раз. Когда узнали, что он заказал лимон, то решали, кто его понесет. На вернувшуюся горничную сразу же налетали с расспросами, потому что всем доводилось наблюдать удивительные сцены: то танец перед открытым окном в маске какой-то африканской птицы, издающей пронзительные крики, то театральное представление, которое давалось для двух десятков стульев, облаченных так, как будто это зрители в театре одного актера; сам актер ходил на ходулях и изрекал слова, которых никто не понимал. В том, что мсье Эжен ненормальный, никто не сомневался, но тогда возникал вопрос: кто же он на самом деле?
Некоторые считали его немым, поскольку изъяснялся он только бормотанием и писал свои заказы на отдельных листках бумаги. Другие же утверждали, что он получил лицевое ранение, а попробуй пойми, почему так решили, все инвалиды с лицевым ранением, которых знали, люди простые, нет среди них таких богатеев, как он; да, любопытно, говорили в ответ, ты прав, я как-то никогда не замечал… «Отнюдь, – возражала кастелянша с высоты своего тридцатилетнего опыта работы в роскошных отелях. – Я вам вот что скажу: тут кроется какой-то подвох». Она была твердо убеждена в том, что он беглый бандит, разбогатевший каторжник. Горничные, уверенные в том, что мсье Эжен, скорее всего, великий актер, очень известный в Америке и находящийся в Париже инкогнито, исподтишка посмеивались.
При регистрации он показал свой военный билет, поскольку было необходимо удостоверить свою личность, хотя полиция весьма редко проверяла отели подобного ранга. Эжен Ларивьер. Это имя никому ни о чем не говорило. Оно даже звучало как-то фальшиво… Никто не хотел в него верить. Нет ничего легче, как подделать военный билет, добавляла кастелянша.
Если не считать интригующих ночных выходов, мсье Эжен проводил свое время в большом гостиничном номере на седьмом этаже в компании странной молчаливой девочки, с серьезным, как у гувернантки, лицом, с которой он и прибыл в отель. Он мог бы воспользоваться ее услугами для объяснения с другими людьми, однако нет, она тоже была немая. Лет двенадцати, должно быть. Она появлялась под вечер, всегда быстрым шагом проходила мимо стойки, ни с кем не здороваясь, но времени хватало на то, чтобы увидеть ее милое треугольное личико, с высокими скулами и очень живыми черными глазами. Одевалась она просто, весьма прилично, и чувствовалось, что она получила определенное воспитание. Его дочь, говорили одни. Скорее, приемная, предполагали другие, однако и об этом никто ничего толком не знал. По вечерам он заказывал всякие экзотические кушанья, но также всегда мясной бульон, фруктовые соки, компоты, мороженое и протертые блюда. Затем, около десяти часов вечера, видели, как она, спокойная и серьезная, спускалась по лестнице; она брала такси на углу бульвара Распай и всегда, прежде чем сесть в такси, справлялась о цене. Если названная сумма казалась ей чрезмерной, она торговалась, однако когда приезжали на место, шофер обнаруживал, что денег, которые были у нее в кармане, хватило бы, чтобы оплатить эту поездку раз тридцать…
Перед дверью номера, занимаемого мсье Эженом, горничная достала лимон из кармана передника, выложила его на серебряный поднос, затем позвонила, одернула платье, чтобы наверняка выглядеть как следует, и стала ждать. Ничего не слышно. Она еще раз постучалась, потише, поскольку хотела обслужить, но не беспокоить. Опять в ответ ничего. И наконец-то. Листок, просунутый под дверью: «Оставьте лимон здесь, спасибо!» Она была разочарована, но очень недолго, так как в тот момент, когда она нагнулась, чтобы поставить блюдо с лимоном, она увидела, как к ней скользит банкнота в пятьдесят франков. Она сунула ее в карман и тут же удрала, словно кошка, испугавшаяся, что у нее отберут рыбий скелет.
Эдуар приоткрыл дверь, протянул руку, подтянул блюдо, закрыл дверь, подошел к столу, положил лимон, схватил нож и разрезал фрукт пополам.
Этот номер был самым большим в отеле; в широкие окна, выходящие на улицу Севр и «Бон Марше», был виден весь Париж; получить право остановиться в нем стоило изрядных денег. Плотный луч света падал на лимонный сок, аккуратно выжатый Эдуаром в столовую ложку, куда он перед тем насыпал приличную порцию героина; цвет красивый, такой радужный, желтый с синеватым отливом. Пришлось два вечера выходить в город, чтобы найти его. По цене… Чтобы Эдуар осознал, какова была такса, она действительно должна была быть высокой. Впрочем, это было не важно. В солдатском ранце, под кроватью, лежали стопки банкнот, вытащенных из чемодана Альбера, который с муравьиным упорством копил их в ожидании отъезда. Если бы обслуга во время уборки воспользовалась случаем и малость позаимствовала, Эдуар бы просто этого не заметил, – да и вообще, всем же надо жить.
До отъезда четыре дня.
Эдуар осторожно перемешал коричневый порошок с лимонным соком, так чтобы не осталось нерастворившихся кристалликов.
Четыре дня.
В сущности, он мог признаться, что никогда не верил в этот отъезд на самом деле. Вся эта замечательная история с памятниками (великолепный розыгрыш), вся эта мистификация (более веселой и более будоражащей и быть не могло) дала ему возможность занять время, подготовиться к смерти – не более того. Убежденный в том, что рано или поздно каждый выгадает от этого, он даже не сожалел о том, что втянул Альбера в эту безумную историю.