Сидя на полу у дивана, она рыдала так, что голова колотилась о деревянный подлокотник.
Сколько это длилось, она не поняла.
Когда рыдания прекратились, ей показалось, что она была в обмороке: не помнила, что происходило вокруг, что было с ней самой, пока она находилась в бессознательном состоянии. Да и как это можно помнить, обморок же.
Вика поднялась с пола, покрутила головой. Слезы слетели у нее со щек, и щеки тут же высохли.
Ничем не нарушаемая тишина, стоящая в комнате, успокоила ее, как успокоила бы любая примета одиночества. Вместе со спокойствием пришла – точнее, вернулась – способность внятно мыслить.
Вообще-то все хорошо. Не придется вставать чуть свет, чтобы вовремя приехать к первой клиентке. Не придется мерзнуть на остановке автобуса, а потом на платформе электрички. И пусть все это только на месяц, все равно хорошо. А если о чем и следует сожалеть, то лишь о том, что нельзя и съем квартиры в Пречистом на месяц прервать, деньги сэкономить, да и об этом сожалеть не стоит, потому что деньги она за Пречистое отдает предельно малые, иначе давно нашла бы для себя другое жилье.
И Влад, кстати, будет доволен. Вика видела, что он чувствует неловкость, когда ему приходится отвозить ее за город, да еще далеко за город, да еще в неприглядную пятиэтажку. Несколько раз он пытался завести разговор о том, чтобы она перебиралась к нему, но Вика этот разговор завести ему не давала, а он не слишком настаивал. Иногда она оставалась у него ночевать, конечно, но вещи не перевозила, да что там вещи, даже зубная щетка всегда была у нее с собой в сумке, а не у Влада в ванной. В общем, ему будет проще от того, что она поживет некоторое время на Малой Молчановке, и их отношения в это время будут непринужденнее.
А теперь надо лечь спать и проснуться завтра в том обычном ровном настроении, в котором она приучила себя жить, и именно это она сейчас сделает.
Вика выключила в гостиной свет. Комната сразу сделалась таинственной – из-за белизны стен и мебели, конечно. Только теперь она оценила белоснежный дизайнерский замысел; похоже, он для темноты был предназначен. Все вокруг переменилось – светилось изнутри, мерцало, манило… И алмазно сверкали огни за большим арочным окном.
Она подошла к окну. Широкая перспектива из него не открывалась – обыкновенная улица московского Центра, который по-прежнему вызывал у Вики странное чувство: смесь влечения и настороженности.
В ограде дома и на крыльце никого не было. Ограда появилась здесь уже в новые времена, но крыльцо осталось таким же, как в тот день, когда неизвестные, непонятные мужчина и женщина сфотографировались на нем между двумя львами.
Вика понимала, почему ее мать отдала эту фотографию в крамской Дом ребенка: наверняка как залог того, что она за ребенком сюда вернется. Проверить в это было невозможно, поэтому в детстве Вика думала, что мать вернулась бы за ней обязательно.
Она смотрела на пустое крыльцо, на цементных львов со щитами и думала, что никого они, наверное, не защитили, эти стражи. Иначе по-другому, совсем по-другому сложилась бы ее жизнь.
Жизнь в Доме со львами опротивела Полине так, что хоть волком вой. Но выть не имело смысла, выбора все равно не было. Ей оставалось только ожидание: приедет или не приедет Леонид, соблазненный доктор, вятский затворник.
Она даже не то что ожидала его… Просто его возможный приезд был для нее как вышка в бескрайней воде. Полина видела такую, когда они с девчонками гуляли вдоль Сены и разглядывали эстампы на лотках букинистов. На одном из эстампов была изображена ловля рыбы в океане. Торчали посреди бесконечной воды длинные вышки, вернее, просто тонкие деревянные шесты, и на каждом с птичьей уверенностью сидел посреди океана туземец и ловил рыбу.
Вот и она сидит на таком одиноком шесте ожидания, и это единственное, что есть теперь в ее жизни прочного, и не только теперь – уже бесконечно давно ее жизнь лишена каких бы то ни было опор. Скользит она и катится по ветру, как соломинки и соринки, случайно сцепившиеся в комок.
Неостановимость и хаотичность своего движения по собственной жизни и по белу свету Полина ощущала постоянно, и Москва не помогла ей от этого ощущения избавиться.
Да и как могла ей помочь в этом Москва, если не помог ни любимый Париж, ни Берлин, массивный, устойчивый город?
Берлин жил прекрасно.
Полина не ожидала, что это окажется так – ведь в Германии фашизм, и все порядочные люди оттуда поэтому уезжают, – но Берлин и выглядел, и жил именно что прекрасно, даже по сравнению с Парижем, не говоря уже о Москве.
В первый же день, оставив вещи в пансионе на Кудамм, где для нее была загодя снята комната, она отправилась бродить по городу. Когда-то Элен, лицейская подружка, завидовала Полининой способности мгновенно ориентироваться в незнакомых местах.
– Ты как в сказках братьев Гримм! – говорила она. – В какой лес тебя ни заведи, ты как мальчик-с-пальчик обратную дорогу найдешь. А я, перед тем как в магазин войти, должна вслух сказать, направо или налево надо будет идти, когда выйду. А в незнакомом городе вообще ужас. Потеряюсь вернее, чем в лесу.
Ну а Полина знала, что не потеряется, поэтому ощущение беззаботности, когда она вышла на Унтер-ден-Линден, охватило ее полностью. Просто погрузилась она в беззаботность, как в теплую реку, и голова у нее от этой беззаботности закружилась.
Уже через пять минут Полина сообразила, что голова у нее кружится от запаха цветущих лип. Таких лип, как на Унтер-ден-Линден, она не видела никогда и нигде; не зря и название у улицы такое – «Под липами». Присмотревшись, Полина заметила, как велики и густы желтые соцветья на древесных ветках. Прямо-таки плоды, а не соцветья. Казалось, ради таких соцветий эти липы и высажены, а может, так оно и есть.
И еще – Берлин был по-настоящему фешенебельным. Полина терпеть не могла пафоса ни в чем, в том числе и в архитектуре, и в стиле городской жизни, но фешенебельность – это совсем другое, ее она и любила, и уважала, потому что знала: даже одеться нелегко бывает так, чтобы при первом же беглом взгляде создавалось впечатление ненарочитого лоска и богатства, не стремящегося бить в глаза, но при этом не могущего остаться незамеченным. Если в одежде трудно этого достичь, то уж тем более в рисунке, в облике города.
В облике Берлина фешенебельность была достигнута безусловно. Она являлась его сутью так же, как и основательность, и органичная принадлежность Европе.
Может быть, Полина потому в первую очередь ощутила в Берлине именно это – Европу, Европу! – что проведенный в Москве год сделал ее особенно восприимчивой к любым европейским приметам.
В Париже по дороге в Германию она провела всего один день, даже не переночевала, да еще Неволин сопровождал ее повсюду как тень, в магазин и то вошел было с нею вместе, пришлось его чуть не сумочкой ударить, чтобы вышел, но что толку, все равно стоял на улице под дверью и нервно курил – наверное, боялся, что Полина исхитрится и как-нибудь сбежит через примерочную в одном бюстгальтере. Все это было так глупо, пошло, унизительно и так вместе с тем неодолимо, что Парижа она, можно считать, после Москвы и не видела.