— Хабибла! Хабул! Хабук! Хабки! Абки! [48] — насмешливой скороговоркой неслось из полумрака, пропитанного убойным букетом. От острых запахов кружилась голова.
— Салям алейкум!
На пороге наконец возник маленький человек в большом просторном халате. Седющая‑преседющая голова. Сухая, темная, почти черная кожа в глубоких бороздах морщин. Однако старикан показался Бурцеву крепким и жилистым. Этакий Сыма Цзян на арабский лад.
Халат незнакомца был прожжен в нескольких местах. Опаленные брови и волдыри на руках тоже указывали, что пожилой аксакал имеет дело с огнем. Причем довольно близко имеет. Алхимик — одно слово… Человек улыбался улыбкой доброго сказочного волшебника, но умные глаза на морщинистом лице смотрели настороженно и недоверчиво.
— Алейкум ассалям, Мункыз, — отозвался на приветствие Хабибулла.
И — неловкое молчание. Мункыз косился на спутников старого знакомца. Гадал — врагов привели ему или друзей. Пришло время пароля.
— Андак майя? [49] — спросил Хабибулла.
— Ана анди майя [50] , – прозвучал ответ.
Мункыз вернулся в дом, вышел с наполненным кувшином, протянул Хабибулле. Тот поклонился, но кувшина не принял.
— Шукран, миш айз. [51]
Напряжение мигом спало. Колючий ледок подозрительности растаял. Теперь мудрецы здоровались по‑настоящему — сердечно, искренне. Крепко обнялись, долго не отпускали друг друга. Видать, дружбаны — не разлей вода.
Хабибулла представил спутников. Мункыз радушно улыбался, извергая непрерывные «салямы». Лишь взглянув на повозку со свиными тушами, недовольно поморщился.
— Скажи ему, мы прячем там оружие, — посоветовал Бурцев.
Хабибулла сказал. Мункыз сдержанно кивнул. Открыл ворота.
— Приглашает войти, — проговорил Хабибулла.
— Повозку поставите у забора, — добавил хозяин по‑немецки. — Наблюдатели Хранителей ее не увидят. Там же, у коновязи, привяжите лошадей.
Хабибулла говорил правду: старик действительно неплохо владел «дойчем».
— Немецкий? Это сейчас необходимо, — с невеселой улыбкой объяснил Мункыз. — Тому, кто не понимает языка германцев, трудно выжить в Эль Кудсе. И уже не только в Эль Кудсе, я думаю.
Да, пожалуй… Бурцев вспомнил Венецианскую республику. Там ведь тоже «дойч» становился чем‑то вроде неофициального второго государственного языка. С перспективой превратиться в первый. Джузеппе, Дездемона, Бенвенутто — все ведь они говорили по‑немецки.
Потом его размышления прервали.
Одинокий крик — звонкий, тревожный, полный ужаса — донесся вдруг со стороны рынка. И мирный базарный гомон вмиг сменился всполошными воплями.
Что за хрень?! Бурцев оглянулся.
В толпу на рыночной площади вклинивались эсэсовские мундиры, белые и серые плащи с тевтонскими крестами, черные одежды кнехтов. Елы‑палы! Откуда столько патрулей понабежало‑то?! И главное, когда?!
А немцы наступали. Пешие, конные… И становилось ясно, насколько призрачной была иллюзия спокойствия, мира и уверенности, что до сих пор царила на торжище. О, теперь Хлебный рынок выглядел иначе, совсем иначе. Шумливый, азартный, веселый восточный базар накрыла незримая пелена страха и отчаяния. И базар взорвался, разлетелся живыми осколками.
Бежали прочь продавцы и покупатели. Переворачивались под напором обезумевшей толпы прибавки и телеги. Летел наземь дешевый и дорогой товар. Вдавливалась, втаптывалась в грязь изысканнейшая снедь, сласти и приправы; путались в ногах яркие заморские ткани; трещали черепки разбитых горшков; выделанные кожи валились в винные лужи; звонкими ручейками рассыпались монеты; металась по рынку брошенная скотина.
Никто не пытался схватить, спасти свое или чужое добро. Иерусалимцы спасали сейчас лишь самое ценное, что у них было, — собственную жизнь. Старались спасти.
А эсэсовцы не церемонились — орудовали «шмайсерами». Сшибали перепуганных людей с ног, лупили. По рукам, по плечам, по хребтам, по зубам… Тевтоны били рукоятями мечей и древками копий. А если кто сдуру да со страху пытался сопротивляться — пускали в ход клинки и наконечники.
Грянули первые выстрелы. Рынок отозвался новыми воплями ужаса и боли. Стреляли фашики явно не в воздух.
Сквозь вой и треск «шмайсеров» звучали лающие команды на немецком. Германцы перестраивались. Безоружную, беспомощную толпу уже рассекал и взламывал классический тевтонский клин. Позади следовала цепь автоматчиков. Цепь охватывала, теснила, гнала обезумевших людей к западной городской стене и в «колючку» Прохода Шайтана.
В окружении угрюмых мотоциклистов на рыночную площадь въехал грузовик. «Опель‑блитц»: наклонная облицовка радиатора, кабина с обтекаемыми округленными краями и крытый кузов. Ну, то есть совсем крытый, полностью. Плотный, сплошной брезент — ни оконца, ни щелочки. И выхлопная труба — внутрь. Мля! Душегубка?!
К фургону смерти уже тащили первых несчастных, выцепленных из толпы. Бурцев увидел, как бьется в руках эсэсовцев беременная женщина. За длинными распахнутыми одеждами тянулся размотанный пояс. Вот немец случайно наступил на конец пояса. Вот упал. Вот вскочил снова. И в слепой ярости — ногой по округлому животу. Раз, другой…
Еще был плачущий мальчишка лет десяти — его тоже гнали к машине пинками.
И пожилой араб без сознания, с разбитой головой — этого волочили за ноги, лицом по земле. Лицо оставляло в пыли красный след.
И христианин с крестом паломника, нашитым на грязное рубище. Крест перекошен, а сам пилигрим, изогнувшись, держится за окровавленный бок.
Один за другим люди исчезали в чреве зловещего фургона.
Бурцев тряхнул головой. Невероятно! На Иерусалимском рынке шла облава! Настоящая, форменная облава. Хорошо организованная и спланированная. Внезапная. Стремительная. Причем хватали всех подряд. Без разбора.
Мункыз затараторил что‑то — быстро, невнятно.
— Во двор, скорее! — перевел Хабибулла.
Повозку со свининой и контрабандным оружием загнали в ворота, поставили под навес у глинобитного забора. Заперли засов. Перевели дух.
А на площади все кричали.
— Что?! Что там происходит? — спросил Бурцев.
— Там — убивают! — ответил Мункыз.
Коротко ответил, сухо и жестко.