Водитель подходил к автобусу, помахивая путевым листком, как будто просушивая чернила.
– Мы все не имеем права… – Несомненно, она имела в виду свою семью. – Как вы ушли? Как они вас отпустили?
– Никак, я сам ушел.
– А Толик?
«Чёрт! – подумал ты. – Толик. Сейчас он подбежит сзади, схватит за плечи и – всё…»
Чтобы она тебя отпустила, нужно было ее обидеть, нужно было срочно ее обидеть как можно сильней, но как, как?!
Стукнула дверь – водитель сел в кабину.
– Толик еще не пришел, – соврал ты, опасливо озираясь. – А вы что же так быстро вернулись?
– Не было репетиции. Я ее отменила.
– Почему?
– Потому.
Ты вспомнил вдруг ваше общение у памятника.
– Спасибо, что вы меня нашли, очень здорово…
– Это не меня нужно благодарить, а Достоевского, – ответила она и усмехнулась.
Загудел включенный водителем двигатель.
– Отпустите меня, Галина Глебовна, – попросил ты в последний раз.
– Не отпущу. – Она праздновала уже победу. – Вам нельзя возвращаться… Они вас там… убьют…
– А если останусь, они убьют вас! Всех… Вашего отца, мать, брата, сестру и ее жениха заодно. Вы это понимаете?
– Но может быть, они увидят и поймут? Может быть… Неужели там нет справедливости? – Казалось, она могла сейчас заплакать.
– Какая справедливость, это – машина, понимаете?! Вот этот автобус, он знает, что такое справедливость?
– Но ведь вы же невиновны!
– Невиновен, да… Но… Хотя не так уж и невиновен… Да, я никакой не маньяк и никаких тридцати восьми девочек, мальчиков и старушек на моей совести нет, но…
– Что – но? – Во взгляде Галины Глебовны возникли растерянность и недоумение.
– Но одна девочка… она на моей совести… Мамаева-Гуляева Кристина, четырнадцать лет… – говоря это, ты не врал не только этой женщине, но и самому себе, потому что вспомнил вдруг, как посмотрел на нее в церкви – как взрослый на ребенка смотреть не имеет права.
Ты вдруг вновь увидел, как все было, и Галина увидела это в твоем взгляде.
Она отпрянула, и рука ослабла.
Она уже не держала тебя, скорей держалась за тебя.
Это был успех, несомненный успех, и нужно было его развить, нужно было оттолкнуть ее от себя, словом оттолкнуть, и ты оттолкнул, заговорив с победной улыбкой:
– Вам, быть может, интересно, о чем я там с Достоевским беседовал, что ему докладывал? Вот о том и беседовал, то и докладывал… Вы ведь знаете, что у него тоже история с девочкой была, от которой он до самой смерти не отмылся, и не отмоется уже… Так что я, так сказать, советовался, как мне дальше…
– Вы так и будете в дверях стоять? – в динамиках автобуса прозвучал хмурый голос водителя. – Или туда, или сюда…
А у тебя вдруг родилась мысль, отличная мысль, призванная поставить в этом разговоре самую последнюю точку.
– Сейчас! – крикнул ты водителю, подняв руку, которую она уже не держала. – Поговорка про иголку в стоге сена, конечно, подходящая моменту, но я еще более подходящую вам сейчас скажу: дыма без огня не бывает. Понятно? Понятно, Галина Глебовна? Вам все теперь понятно?
Ты видел, как бежит к автобусу Толик.
Но он не успевал, да ты и его уже не боялся.
Галина потерянно взглянула на тебя, ступила назад на землю и, повернувшись, быстро пошла прочь.
Толик остановился рядом с ней и, размахивая руками, по своему обыкновению закричал.
Она махнула рукой и пошла к дому.
А ты сел на последнее, повернутое назад сиденье и, глядя на убегающую дорогу, довольный собой, улыбнулся победной мужской улыбкой.
1
Дом свободной прессы (сокращенно – ДСП) находился в самом центре, внутри Бульварного кольца в километре-двух от Кремля. Строился он еще в советские времена – не для свободной прессы, разумеется, а для какого-то требующего к себе уважения государственного учреждения с неудобочитаемой аббревиатурой, в череде бестолковых горбачевских реформ строился долго и был сдан в эксплуатацию в августе девяносто первого. Когда власть в одночасье сменилась, важное государственное учреждение исчезло вместе с государством, которое его учреждало, а дом остался, хотя язык не поворачивается назвать это надгробно-торжественное и одновременно агрессивно-презрительное эпохи позднего гниения советской власти строение (не знаю, как иначе сказать) одним из самых простых, прекрасных и значительных слов в русском языке – дом. Тем более что рядом и вокруг стояли не дома даже, а до́мы – именно так почтительно и любовно их когда-то называли – построенные в прошлом и позапрошлом веке, легкие, светлые, артистичные, аристократичные. Бледно-голубые и бледно-розовые, с изящной ковкой балконов и мягкими изгибами окон, с задорным изломом крыш, с атлантами у подъездов и кариатидами у водостоков – трудно представить, чего стоило им не замечать своего наглого соседа-уродца, а ведь не замечали: артистизм и аристократизм – близнецы-братья, разница заключается лишь в том, что первый себя беспрерывно выражает, а второй постоянно сдерживает.
Сейчас в том здании, в котором развернутся события для нашего героя неожиданные и крайне неприятные, но в логике его поступков закономерные, находится, пребывает, заседает (опять не знаю, как сказать!) государственный орган исключительной важности – сегодня туда не только войти, но и подойти страшно, потому что еще на подходе, на гранитных надгробиях черных ступеней стоят автоматчики в бронежилетах с голубыми погонами и такого же цвета околышами на форменных фуражках, а тогда – тогда запросто…
Ты вошел в его раскрытые настежь стеклянные двери легко и беспрепятственно, удивляясь, как людно и суетно здесь, несмотря на поздний час – было уже около одиннадцати.
Шумные веселые работники выносили в открытые двери большие, но, видимо, не очень тяжелые черные ящики – это ты про себя отметил, потому что когда ящики тяжелые, наши работники сердятся, матерятся и перекуривают через каждые три шага, здесь же они были довольны жизнью, дружелюбны и даже, повторюсь, веселы. На полу просторного фойе лежали в гирляндах сотни синих, белых и красных воздушных шаров, еще недавно изображавших цвета российского триколора, а под потолком, приклеившись к нему своим резиновым темечком, застыли в беспорядке их собратья, которым по каким-то причинам удалось от общей связки оторваться. Иногда шарики лопались, извещая об этом мир прощальным хлопком, впрочем, грусти это не вызывало: шарик и шарик, к тому же где-то играла музыка, легкомысленная и громкая.
Судя по всему, неведомый миру праздник уже закончился, но те, кто имел к нему отношение, не хотели с этим соглашаться.
Пахло шампанским, пронзительно и прощально пахло шампанским.