Свечка. Том 2 | Страница: 211

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Очень хорошо. Значит, вы все знаете?

– Я ничего не знаю, – строго проговорил я.

Повисла тягучая и тягостная пауза, как-то все вокруг стихло, даже Кира перестала храпеть за стенкой.

Золоторотов посмотрел на меня сочувственно и тихо заговорил:

– Вы писали или, может, все еще пишете роман об одном интеллигентном человеке, который пошел однажды защищать демократию и встретил Бога?

Преодолевая внутреннее сопротивление, раскаиваясь в собственном предательстве, я проговорил:

– Да, писал… Пишу… – И мысленно поправил: «Только не однажды и не интеллигентный – просто человек».

– Один интеллигентный человек пошел однажды защищать демократию и встретил Бога… Это правда, но не вся, не до конца, это только начало правды, – с трудом подбирая слова, продолжил Золоторотов, бросая на меня короткие сочувственные взгляды. Он волновался не за себя – за меня: пойму ли, и теперь я понимаю обоснованность того волнения – чтобы понять сразу то, о чем он собирался сказать, нужно это пережить.

– Ну и? – нетерпеливо поторопил я его. (Если бы кто меня так поторопил, я бы сказал: «Не понукай, не запряг!»)

– …и Бог его чуть не изувечил, – на одном выдохе закончил свою мысль Золоторотов.

Однажды один интеллигентный человек пошел защищать демократию, но встретил Бога, и Бог его чуть не изувечил.

Удивление – растерянность – смятение – возмущение – страх. Так в одно мгновение мутировала моя внутренняя реакция на эти его слова. Я никак не ожидал услышать их из уст героя пусть и не написанного, но моего романа. Или он уже не герой? Я всматривался в него с сомнением, он смотрел на меня с сочувствием.

Мы молчали, храпела Кира, павлиньи хвосты на стеклах окон наливались розовым, и не знаю, сколько длилось бы наше молчание и чем закончилось, если бы в кухню не вошла Галина Глебовна. Она была в шерстяном подвязанном поясом халате и имела совершенно не заспанное лицо. Извинившись за свой домашний вид, она стала рассказывать мне, как, с трудом найдя место заключения Золоторотова («Вы чужой человек, зачем он вам нужен?»), она приехала к нему в самый канун нового двухтысячного года, нажарив перед этим дома целую гору котлет… И свадьба их, точней, бракосочетание – было в «Ветерке», и Сашка с Пашкой – дети свиданий продолжительностью в три дня и три ночи в специально отведенной для этого «комнате свиданий» ИТУ 4/12-38.

– А этому всему не верьте, это все ложь, злая грязная ложь, – нахмурив брови и глядя на газетную вырезку на столе, проговорила она, прежде чем уйти спать.

А мы с Золоторотовым посидели еще, умудрившись в конце поссориться. Мы схлестнулись на Науме.

Я сказал:

– А вы знаете, что в либеральной прессе его называют новым русским Иовом? Сам Кульман назвал.

Золоторотов задумался, осмысливая услышанное и неожиданно согласился:

– Ну да, конечно… Как Иов, он имел все и в одночасье все потерял. – И, вновь подумав, прибавил: – Хотя каждый из нас в какой-то степени Иов…

– Ну тут уж как кому повезет, – довольно зло пошутил я, почти перебив Золоторотова, но, погруженный в свои мысли, он не услышал моей жестокой шутки.

Но, в самом деле, обвиняя Бога, самого Бога в жестокости («Чуть не изувечил!»), Золоторотов защищал человеческую ничтожность этого самого Наума – одаренную по-своему, но хитрую, своекорыстную, жестокую ничтожность. И кто защищал – тот, кто вдоволь нахлебался тюремной баланды, кто отведал кулаков уголовников и башмаков и дубинок спецназовцев, кто испытал все ужасы унижения современной российской зоны, потеряв при этом семью, работу, близких, – и все, между прочим, хотя и опосредованно, по милости все того же нового русского Иова, ощущавшего себя тогда хозяином этой страны, в которой он что хотел, то и воротил! Да, я тоже не верю в шпионаж в пользу неназванного государства, да, пусть не по закону, но сидит он справедливо! Как говорится: его пример – другим наука… Я не помню точно, что тогда говорил, потому что очень горячился, но то, что ход моих мыслей был именно таким – точно…

Золоторотов вдруг прервал меня и заговорил строго и назидательно:

– Милостивый государь! – он впервые так меня тогда назвал, от услышанного у меня пробежали по спине мурашки, и я выпрямился и вытянул шею, как будто ее стал подпирать высокий жесткий воротник мундира члена Государственного совета. – Милостивый государь, хорошо сидят только бандиты. Все остальные там страдают. – Последнее слово прозвучало как-то по-особенному, в нем было искреннее, неподдельное страдание. – Как бы вы ни хотели, как бы ни пытались, вы не можете этого понять, потому что не знаете сущности того страдания. Но не ищите возможности его узнать и даже не пытайтесь приблизиться к тому страшному месту. Понятно?

– Нет, – сказал я упрямо.

Но в самом деле: тот, кто не сидел, никогда не поймет того, кто сидел? Я, например, не сидел (хотя знаю, что такое КПЗ, бывал там не по своей воле), и это значит, что я не могу писать о зоне и заключенных? Именно на это он намекал, не намекал даже – говорил открытым текстом. Это что же получается: чтобы описать чувства расстрелянного, нужно, чтоб тебя расстреляли? А кто же будет потом писать? Я понял, я все понял: герой романа не верит своему автору, и обида родилась в моей душе…

Последнее, что я тогда спросил – кличка, была ли она там у Золоторотова.

– Погонялово? – усмехаясь, поправил он меня. – Да, была.

– Какая?

– Левит.

3

Поспав пару часов, я уехал в Москву – уехал, чтобы доказать…

Я не вылезал из-за стола год с лишним – писал.

Хотя «писал» – это не точно… Был у меня старинный приятель-выпивоха со стажем, опытом и философским отношением к любимому занятию, который говорил: «Мы не пьем, мы похмеляемся». Вот и я не пишу – переписываю. Переписываю одно предложение много раз, пока как бы само по себе не появляется второе.

Я писал о «Ветерке», ища в нем Золоторотова и не находя, но зато встретил и полюбил множество других людей.

Глотая слова от волнения, я прочитал написанное жене.

Когда замолчал, она подошла ко мне и торжественно поцеловала в лоб, – с таким выражением лица старшеклассницы-отличницы целуют портреты любимых писателей, – в школе она была отличницей. От поцелуя моего главного и единственного критика у меня выросли крылья, и, ощущая себя триумфатором, как крылатый северокорейский конь Чучхе, я полетел в «Маяк», не понимая, что в разлив до него добраться невозможно.

Был конец апреля.

Вода спадала, но все равно ее было много.

До самого горизонта вода.

Река стала морем – временным, сезонным, да, но – морем.

И это было чудом – временным, сезонным, да, но – чудом.

Не в силах к нему привыкнуть, я стоял на высоком берегу часами, в том самом месте, где мы с Грушей познакомились с дефективными, где они сказали то, что сказали, и смотрел, смотрел, смотрел в далекую даль.