Ты не обнаруживал раньше в своем любимом романе так много «религиозных мотивов», теперь же тебе казалось, что только из них он и состоит.
«Неужели все это со мной происходит потому, что я не хочу об этом думать?» – думал ты.
Произнося многозначительное «это» почти все имеют в виду то, что находится ниже человеческого пояса, твое же «это» пребывало гораздо выше человеческого роста.
«Неужели только об этом я должен думать? Но я не хочу, не хочу!» – возмущался ты. А между тем у вас в общей слово «бог» произносилось бессчетное количество раз: клялись, божились, крестились, матерясь и то и дело повторяя: «Бог все видит».
(«Ну, может, хотя бы не слышит» – иронично думал в тот момент ты.)
Подследственные и заключенные носили нательные крестики, кресты и крестищи, и чем больше был крест, тем неприятней оказывался его носитель.
На тебе креста не было, но это не вменялось тебе в заслугу или наоборот, этому просто не придавалось значения, как не придавалось значения тому, что на стенах камеры висели скромные бумажные иконки святых по соседству с глянцевыми фотографиями голых баб.
Зная себе цену, твои сокамерники также точно знали, что они – православные, все они не раз бывали в церкви, и почти у каждого имелся какой-нибудь особенный батюшка где-нибудь в Москве или какая-то особая матушка в далеком женском монастыре, которые обещали за них молиться и, конечно, молятся. Когда они рассказывали об этом, их не очень умные лица делались еще менее умными, а в глазах кроме глупости и злости появлялась еще и фальшь. Они любили поговорить о чудесах, свидетелями которых были сами или слышали о них от других. Часто чудеса исходили от икон, особенно от одной, называемой «Неупиваемая чаша». У нее молились и к ней прикладывались многие из твоих сокамерников, и почти всем она помогала от пьянства, правда недолго. «Там начались такие дела, что пришлось развязать», – примерно так заканчивался почти каждый рассказ об очередном чудесном исцелении.
Говоря на темы, связанные с богом, так или иначе говорили и о нем самом, и из этих разговоров выходило, что бог не один, их много, и у каждого свой: у члена ОПГ – один, у борсеточника – другой, у наперсточника – третий, и каждый из них, безусловно, прощал своему подопечному все, что тот натворил, при этом не прощая ни ментам, ни судьям, да по большому счету никому, кроме разве родной матери да пары-тройки подельников.
Так что богов было много, и все похожи – ими, однообразными и весомыми, как бейсбольные биты, казалось, была забита ваша камера поверх голов заключенных до самого потолка, и из всех них складывался образ общего уголовного бога – злобного и мстительного, глядящего на мир с оценивающим прищуром, поигрывающего бицепсами и перекатывающего на скулах желваки, презирающего всех, кто не относится к уголовному миру.
Представив себе его однажды – общего бога общей камеры, ты рассмеялся.
Но – били, били и разбили…
Своими твердокаменными божками, словно медными пестиками в одной общей ступке, сокамерники расколотили твою логическую цепь на четыре отдельных звена, после чего оставалось превратить их в бессмысленный прах, что и было исполнено. Последний, убийственный для твоего маленького нерешительного остаточного бога, удар был нанесен однажды, когда, изнывая от безделья, сокамерники затеяли глупую игру «в войну» и, вытащив из трусов резинки, скрученными из бумаги до проволочной твердости пульками стреляли друг в дружку, пока один большой белотелый парень по прозвищу Рыхлый не заплакал от боли.
Его, как могли, успокоили, а ночью изнасиловали.
Об этом кошмарном происшествии ты узнал утром, когда проснулся и увидел его, выглядывающего, как собака из будки, из-под шконки у параши, плачущего, слюнявого, жалкого.
В тот же день его забрали, и больше он в вашу камеру не возвращался.
Придя в себя, ты всматривался в лица сокамерников, на груди которых болтались кресты, которые часто крестились и то и дело поминали бога, понимая, что каждый из них мог той ночью во всем этом участвовать.
Понимая, что без ведома смотрящего подобное не могло произойти, возмущенный, ты кинулся к Петровичу, но тот взглянул на тебя тем своим страшным, холодящим душу взглядом и спросил, указывая на освободившееся место у параши:
– А хочешь, ты завтра там окажешься?
И ведь оказался.
Хотя и не завтра.
Но мы сейчас не об этом, а о другом, гораздо более важном…
Тогда ты понял, что бога нет.
Просто нет, и всё.
1
В самом деле, то был не более чем случай: короткая встреча двух незнакомых людей, родившихся и живущих аж на разных полушариях нашей планеты, их странный разговор (тем более странный, что говорили они не о чем-нибудь, а о России и не о ком-нибудь, а о Боге) с нелепым неприятным финалом – переломом лучевых костей твоих обеих рук, – о нем можно было не рассказывать, ограничившись сообщениями в прессе и официальными документами, но, как водится, пресса все переврала (без злого, впрочем, умысла), а из официальных документов вообще невозможно что-либо понять, они у нас не пишутся, а составляются (официальные документы не пишутся ведь, а составляются – из омертвелых слов и несуществующих речевых оборотов) – на языке, исключающем даже малейший намек на живую жизнь, представляя из себя что-то вроде отчета патологоанатома, предназначенного опять же не для живых людей, а для мертвяков – нет-нет, обо всем этом я не стал бы здесь рассказывать, если бы не одна деталь – ты встретил того, кого никогда не предполагал встретить, а именно – своего двойника.
Но прежде чем начать рассказывать о том необыкновенном знакомстве, защитим от возможных обвинений в предвзятости и некомпетентности уважаемого всеми Юрия Юльевича Кульмана, который в своей небольшой, но, как всегда, яркой публикации в «ДН» невольно исказил картину произошедшего в общей камере Бутырской тюрьмы.
Историю эту он услышал от хорошо нам знакомого Михаила Михайловича Мешанкина, являвшегося, что называется, своим человеком во всех периодических изданиях демократического толка, в том числе и в «Демократическом наблюдателе». Как шубу с царского плеча, известный адвокат подарил эксклюзивную информацию известному журналисту, хотя сам ее купил за деньги, впрочем небольшие, у также нам известного, но по причине своей безликости и безвестности совершенно неинтересного лейтенанта Рядовкина, который взболтал и подогрел «сообщение» в целях предпродажной подготовки, наврав с три короба, то есть искажение информации началось до того, как Юлий Кульман сел за свой знаменитый старенький «ундервуд».
Но драка в тюрьме, о которой Рядовкин наврал, Мешанкин рассказал, а Кульман написал и которой на самом деле не было, интересовала Юлия Юрьевича меньше всего.
Его интересовало другое.
В своей коротенькой заметке, обозначенной как «реплика», известный публицист впервые высказался вслух о том, о чем многие задумывались, но молчали: не слишком ли много в нашей современной общественной жизни так называемой духовности и чем ее переизбыток может грозить молодой российской демократии?