Он был ясным, простым, чистым, какими рождаются все люди, в том числе и мы, русские, советские, российские, не знаю даже, как назвать, но с годами жизни в любимом своем отечестве пачкаемся, запутываемся, мутнеем.
В отличие от вас, набитых в общую камеру Бутырки, как сельди в бочку, Ник Шерер был свободен, но дело даже не в том, что вы были насильно заперты в тюремных стенах, а он был волен в любой момент их покинуть, а в том, что и до того, как вы там оказались, вы были заперты изнутри – и продолжали в таком состоянии существовать, а он всегда был свободен.
«Если у тебя на глазах обижают другого, его надо защитить» – это очевидное правило очевидно лишь для человека внутренне свободного, и он его (тебя) защитил.
Несвободный начнет прятаться за вопросы: «Кто обижает? Власть? Ну, с властью лучше не связываться».
Вы были русскими и несвободными, он – русским, но свободным, и именно поэтому он так вас удивлял, радовал и притягивал к себе, именно поэтому вы смотрели на него во все глаза и слушали во все уши: вот, оказывается, каким может быть русский человек!
И это даже хорошо, что вы общались с ним всего лишь час – останься он с вами не на недельку даже, а на денек, начали бы ему завидовать и всячески его изводить – у несвободных чужая свобода рождает зависть, а зависть – ненависть.
Да что там день, вы и часа не выдержали…
Ник Шерер никогда больше не появлялся в твоей жизни и вряд ли появится, однако это уже и не важно, нам важно другое: после той короткой с болезненным финалом встречи ты подумал: если есть на свете такие люди, как этот парень, значит есть Бог.
1
За ночь руки разболелись и опухли, утром тебя отвели в больницу, сделали рентген и, обнаружив перелом лучевых костей, наложили гипс и оставили «на излечение». В тюремной больнице ты оказался уже во второй раз – в первый попал туда после постыдной попытки самоубийства и ничего тогда вокруг себя не замечал и не запомнил – настолько был потрясен легкой близостью и бессмысленностью своей смерти.
Больница в тюрьме что санаторий на воле, а если не санаторий (в санатории все же лечат), то дом отдыха точно. Ты и отдыхал – от тесноты, духоты и вынужденного общения с людьми, которые были тебе не просто неприятны, а после истории с Рыхлым отвратительны. Тебе хотелось забыть об общей в ту пару недель, что была отведена для твоего выздоровления, побыть в одиночестве, осмысливая произошедшее и решая, как жить дальше, но буквально на следующий день неожиданно тебя пришел проведать Ваня Курский с пачкой овсяного печенья и двумя апельсинами.
Здороваясь, он улыбался и заискивающе заглядывал в глаза.
Ты смотрел на него коротко и вскользь, но все равно заметил на подбородке красное пятно от кулака проповедника.
(Иногда тебе начинало казаться, что никакого удара не было. Нет – был!)
То ли из гордости, то ли из трусости Ваня предпочел о нем начальству не докладывать, тем более что первым был его удар, но из-за появления статьи Юлия Кульмана дело замять не удалось, «по факту применения спецсредств» проводилось служебное расследование и Курскому грозили неприятности, тем более что твой случай не был единственным.
Садист пришел тебя проведать для того, чтобы ты подписал бумагу, что не имеешь к нему претензий.
Все это было противно – ты понимал, что, подписав ее, обрекаешь еще кого-то на аналогичный удар спецсредством, но безграмотное «Объяснение по факту применения» все же подписал. Во-первых, потому, что тебе не хотелось больше общаться с этим нездоровым физически да и психически человеком, а во-вторых, ты был даже благодарен надзирателю за то, что своим ударом он дал тебе возможность отдохнуть от общей и подвести некоторые итоги недавно прожитого.
Бумагу подписал, а печенье с апельсинами есть не стал – даже не притронулся.
Забавно: пока ты раздумывал, Сорок Сосисок что-то говорил, улыбаясь заискивающе, а получив желанную подпись, ушел, не сказав не только спасибо, но и до свидания.
Всех этих надзирателей, или по-нынешнему контролеров, заключенные не любили и не любят, как битая собака не любит палку. Но не их жестокость является причиной ненависти к ним, а жадность и тесно связанная с жадностью подлость. Разумеется, и заключенным эти милые человеческие слабости не чужды, но продажность и подлость заключенных происходит от зависимости и безысходности, а у всех этих вертухаев, дубаков, пупкарей – каких только прозвищ не придумали своим охранникам заключенные – от жадности, и только от жадности.
Зарплаты мизерные, работать в систему исполнения наказаний идут либо по призванию, как садист Курский, либо жадные подлецы вроде тех, о ком мы не стали здесь рассказывать, потому что не о них речь. За деньги они проносили в камеру все, что заключенные просили: мобильники, наркотики, алкоголь, порнографию, резиновых женщин.
Но встречались исключения, причем во всех камерах, пересылках и зонах, где тебе пришлось побывать. В Бутырке таким человеком был Берды, маленький круглоголовый восточный человек с восточной же незапоминающейся фамилией. Сорок Сосисок презирал его и всячески изводил, сокамерники относились насмешливо, как принято у нас относиться к «чурке», тебе же он сразу пришелся по душе своей доверительной участливостью и каким-то искренним простодушием. Берды коротко, но охотно с тобой общался, и это началось еще до твоего покушения на самоубийство. Можно сказать определенно: не один известный московский хирург, но и этот маленький туркмен спас тебя, открыв в нарушение инструкции камеру, когда в ее дверь колотили перепачканные твоей кровью заключенные.
Но тогда он не приходил тебя проведать в больнице, а теперь пришел, принеся с собой точно такую же пачку печенья и два апельсина (видимо, то был какой-то их паек), и все это ты при нем же съел.
По-русски Берды говорил плохо и тем хуже, чем меньше хотели его понять. Ты – хотел и понимал, и сочувствовал, когда он рассказывал печальную историю своей жизни. У себя на родине Берды был председателем небольшого, но успешного колхоза, который продолжал существовать и после получения Туркменией независимости. И все бы ничего, если бы не Туркменбаши. Он был детдомовский, рос и воспитывался в Москве, где и начал делать партийную карьеру, но в Туркмении оставались какие-то его дальние родственники, и среди них Берды. Став «отцом всех туркмен», как он себя представлял, живым богом, бывший партийный руководитель почему-то стал их всех уничтожать, хотя понятно почему – разве могут быть у живого бога живые родственники?
С женой и четырьмя детьми Берды успел уехать в Москву, сумел получить гражданство и устроился на службу в Бутырку, надеясь укрыться под защитой органов. Он даже крестился, о чем рассказывал, грустно смеясь: «Я теперь православный чурка», – научился играть на гармошке и во время своего ночного дежурства пел иногда песенку крокодила Гены, очень печально пел.
Берды знал, что туркменская гэбэ требует у российских властей его выдачи.