Пангея | Страница: 119

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Мама Лиза, что-то промямлив, так и не сумела объяснить дочери длинную вереницу галочек, крестиков и ноликов, соединяющую эту кровинку с жизненным путем женщины, пролегающим между соитиями, зачатиями, кровавыми расставаниями, бесстыжим флиртом, пощечинами, плевками и нежнейшей предрассветной истомой, что неизбежно следует за адовыми огнями телесной страсти.

Она не смогла этого объяснить, потому что сама не знала ничего такого. Не было у нее ни первого любовного опыта, ни второго и ни третьего, ничего не ведала она о будоражащем запахе любимого, об особенной влажности его кожи, о сладости его прикосновений, умелых, неумелых — не важно. Ничего не было в ее жизни, кроме унылого пути на работу, непререкаемого маршрута троллейбуса, идущего по прямому, как шпала, проспекту от ее дома до ее работы, облезлых стен парадного, магазина, комнаты, где она всю жизнь просидела с товарками, да чудесных, завивших весь потолок растений, которые от тепла ее и заботы разрослись до исполинских размеров.

И конечно, была в ее жизни Нур.

Девочка-ландыш. Девочка-гвоздика. Девочка-лилия. Она исполнялась цветения, изумляя мать своей податливостью и твердостью одновременно: никакое слово не могло остановить ее, но только мысль, никакое действие не могло напугать — но только чувство.

Однажды мама Лиза выронила чашку с горячим чаем, и не успела она охнуть, как чашка снова оказалась у нее в руках — по-другому ее взяла, и не обожглась, и не выпустила, а спокойно поставила на стол. В другой раз котенок застрял в водостоке, много народу собралось обсудить, как вызволить его из беды, как вдруг — все увидали, как бежит он по другой стороне улицы, а водосток пуст, и все, пожимая плечами, разошлись по домам.

— Ты сделала? — предположила Лизавета.

— Так не нужно ему было вообще здесь бежать, случайная ошибка. Прыг да скок — вот и пуст водосток, — рассеянно улыбнулась пятилетняя Нур.

И еще, конечно, сестры. Ее, Лизавету, вечно будоражила оптика сестриных судеб. Микроскопы и телескопы их дней. Гудящие коридоры, по которым каждая из них шагала без оглядки к какому-то выходу наружу, который, кто знает, может быть, и есть смерть. Через эти две линзы с разными диоптриями она и глядела на жизнь своим благостным взором, через них разглядывала непрожитое, примеряла на себя то, что никогда не смогла бы ни надеть, ни носить. Через них же, точнее, через Катерину, она, так получилось в итоге, и воспитала из Нур горячую своенравную женщину с огромным цветком внизу живота, цветком, аромат которого сводил с ума всех — и ее самое, и весь мир, до которого доносился его аромат.

Как так сводил с ума?

Мужчины предлагали ей свои судьбы. Раз завидев, шли за ней, заговаривали и уже через несколько минут клялись все положить к ее ногам: деньги, благополучие, карьеру, талант. В стремлении рабски служить ей состязались и пожилые вислозадые банкирчики, и широкобедрые еврейчики, держащие подпольные бриллиантовые заводы, и юные дарования — поэты с буйными шевелюрами, и близорукие скрипачики с белесыми ногтями на измученных пальцах. Сходили по ней с ума и работяги в прогорклых комбинезонах с вечными мозолями под многострадальной кирзой, прокладчики рельсов и кабеля, сжимавшие в натруженных руках гигантские щипцы и выщербленные топоры, разводные ключи и чадящие паяльные лампы.

Но никому не причиняла она пустого страдания: с некоторыми шла и впитывала в себя огонь их страсти, некоторых утешала словом, и уходили они своей дорогой без единой зазубринки в душе.

Когда Нур исполнилось четырнадцать, мама Лиза отправила ее к тетушке Кате на итальянский остров — море, рубиновые помидоры, лимоны и руккола, старший сын Катерины, уже совсем взрослый мальчик, составит ей компанию, свозит на соседний Капри, где гуляет столько полезных теней, покажет старый Неаполь — расплетет, пускай даже на пацанский манер, хитросплетения дремучей истории неаполитанских кланов — а какого опыта ей сейчас еще нужно желать? И хоть у сестры, у Катюши, опять маленький, она будет рада пообщаться с племянницей — такой незаурядной, пытливой, сияющей.

И Нур летела самолетом, плыла на пароходе по изумрудным водам, все силясь увидеть рыб в морских пучинах. Но рыб не было, а были чайки, и еще итальянский говорок, и совсем пустые глаза мужчин: неужели никто из них не чувствовал начала цветения у нее между ног?

— То, что приключилось с тобой, — говорила ее тетушка Екатерина, качая маленькую крошку, они сидели обе на отвесной скале над морем и жадно любовались поздним закатом, — месячные — это сигнал к тому, что ты можешь дать кому-то судьбу. Родить можешь. Но ты же понимаешь, что нужно набраться исполинской силы для того, чтобы дать судьбу: сначала нужно почувствовать свою, потом почувствовать судьбу того, кто рядом с тобой, а потом уже…

— Но мне очень хочется попробовать, — говорила Нур, кидая маленькие камешки в море, — я хочу понять, как это другой человек оказывается внутри тебя и оставляет там след, другую жизнь.

— Не делай таких экспериментов, — убеждала ее Катерина, — ты же знаешь, чем закончился мой эксперимент?

Когда Нур выслушала историю Екатерины, до этого ей неведомую, она завизжала от счастья:

— Ты не отдала Исаака! Как же хорошо! Он так нравится мне, твой Исаак!

Исаак в это лето был долговязым, веснушчатым, кучерявым, бурно жестикулировал, громко говорил.

В сердце его бушевал апельсиновый огонь молодости, ветер гулял в его голове, как будто по жилам его неслась не студеная пангейская кровь, а, напротив, кровь раскаленная, неаполитанская, наполняющая его то тоской, то смехом, то безудержным рвением к труду, то отпетым хулиганством: всем ему хотелось перечить, всех передразнивать, в особенности старух, ковыляющих через площадь к воскресному рынку. Или вдруг на него находило озорство, и он принимался заигрывать с матронами, разомлевшими на солнцепеке, и они откликались на его откровенный взгляд и игру алым язычком, начинали улыбаться, источать оливковое масло из глаз. Уделять много времени прилипшей к нему как банный лист Нур он не мог — подрабатывал официантом в милой кафешке у пристани, куда отец его поставлял расписные глиняные кувшины и керамические ярко-оранжевые тарелки. К обеду кафешка наполнялась запахами жареной рыбы и трескотней английских переспелых девах, которые спешили сюда, следуя причудливой подсказке путеводителя. Крупные, дебелые, с постными лицами, леди неизменно заказывали здесь пасту алла помодоро, тарелку жареных моллюсков и кока-колу в ледяных бутылочках, из которой, прежде чем пить, они всегда сначала выпускали газ.

— Тупость, какая тупость, — злился на них Исаак. — Эти селедки еще и капризничают! Недаром их не любят мужчины и не хотят делать им детей.

Где-то он прочел об этом и презирал их от души.

Нур ходила к нему в ресторанчик, бережно несла свой уже набухший бутон сначала вниз с пригорка, поросшего лавандой, потом вдоль каменной набережной со свистящими и улюлюкающими ей вслед рыбаками, она помогала ему застилать столы, убирать посуду, сервировать стол. Она звякала ножами и вилками, не сводя с него обожающих глаз. Он добродушно глядел на нее, но никакого магнетического притяжения алый цветок, что расцветал у нее между ног, на него не оказывал — подумаешь, изображает тут из себя, вообще нет смысла такую тискать. Совсем другое дело полногрудые молдавские медсестры из пансионатов или хохлушки, прибирающие тут виллы и отели, или даже итальянки — крикливые, страстные, хотя и цветок у них с ноготок, но не с родственницей же возиться, у которой даже еще не выросла грудь!