И уже через несколько минут толпа расступилась, кто-то заорал: «Убили!», начался свист и толкотня, и из общей толпы выделилась черная группа кавказцев, которая на вытянутых руках понесла вперед по улице окровавленного юношу.
— Мы вырежем вас всех! — орали они тем, кто осмеливался произнести хоть звук, через несколько минут улица наполнилась женским воем, выбежали женщины в черных платках, упали на ледяные мостовые ниц, завопили, запричитали.
Яков дворами попытался пробраться к гостинице, вернуться назад, к заводу, за машиной было уже нереально. Но идти было трудно: дорога перекрыта, конница обозначила коридоры, и в них началась давка. Он ступил на мрамор отеля в два ночи, почти обмороженный.
В гостинице было уютно, пусто, приятно играла музыка, он попросил коньяка, который ему тут же и принесли с выправкой, на серебре да в хрустале — странно, неужели они ничего не знают — ведь в шаге от этого коньяка крики и кровь на скользких тротуарах?
— Хорошо, что вы пришли, — с милой улыбкой сказала молодуха на ресепшене лет двадцати с крашеным лицом, волнительно худая, перетянутая черными ремнями, — там какая-то манифестация, нам звонили, и мы собираемся закрывать двери.
— Вы были на улице? — спросил Яков. — Там ужас что.
— Не была, мне уходить только утром, но я не думаю, что что-то серьезное. Ужин на втором этаже, сегодня новинки — крем-суп из фуа-гра! Исключительно рекомендую!
Поднявшись в номер, Яков позвонил отцу. Тот остался в Будапеште и после своей отставки по выслуге лет получил в благодарность местечко в маленькой совместной конторке, торгующей лекарствами. Яков не любил отца, в душе винил его за мамину раннюю смерть, за счастливую жизнь в другой, новой семье, которую и новой-то уже не назовешь, все в ней было как в прежней, только с другими действующими лицами: те же скатерти, серебро, букеты к праздникам, как будто и не было Клары, не было ее слез, страха смерти — сошлась тина над ее головой, и все.
— Папа, ты что-нибудь знаешь? — спросил Яков прерывающимся голосом. — Ты знаешь, что здесь происходит?
— А что происходит? — переспросил его Федор. — Какие-то провокаторы, разгонят и забудут. У нас тут тоже лет пять было…
— Что же делать? — не выдержал Яков и задал почти детский вопрос. — Что я должен делать? Я же вижу все.
— Война войной, — весело сказал Федор, — а обед по расписанию. Ты бережешь себя, сынок?
— Это я, — сказал он Ирине, ответившей на его телефонный звонок, — я и не надеялся, что у тебя тот же номер. Ты знаешь, что происходит?
Они говорили долго, но только не о событиях, происходивших вокруг. Говорили как ни в чем не бывало, как старые друзья: друг о друге, о том, о прошедших годах, о его работе в корпорации, о ее детях и по-черному запившем муже, когда-то таком заботливом и понятливом, и главное — подававшем большие надежды. Все у нас так, подытожила она, все, что подавало большие надежды, гибнет.
Они условились встретиться завтра, и уже перед самым прощанием она сказала:
— Ты спрашиваешь, что происходит? Мои мальчики там. И самый младший, твой сын, которому двадцать.
Он хотел и никак не мог понять, что это она сказала. Что-то в голове его застучало — такое с ним иногда случалось на работе, когда обстоятельства начинали развиваться стремительно:
— Я понимаю, почему все это происходит, — забормотал он, словно на другом конце провода была его жена, старое умерло, и пустота нажирается чужими жизнями, чтобы обеспечить свою собственную. И еще — эти корпорации, это полный тупик, конец истории. Там сидят мальчики и перекладывают бумаги, говорят по телефону. Сами развитые, откормленные, спортивные, а телодвижений за день — пять шагов. Улица заводит их, а события кружат голову. Там же везде мясной соус на улицах, м-м-м, не оторвешься, и во рту от него огонь, вкус перца и куркумы…
— Куркума совсем не острая, — спокойно поправила его Ирина, — не фантазируй и не наделай лишнего.
Это тоже была реплика его жены.
Он услышал ее.
Больше они не расстанутся, это теперь совершенно ясно.
Яков наконец пришел в себя:
— А как его зовут? — закричал он.
Рахиль, одряхлевшая от болезней суставов, почти превратившаяся в мумию, в тот самый вечер разглядывала фотографии сестры, бросившейся летом с крепостных стен Петропавловки, чтобы быть похороненной вместе с погибшей в автокатастрофе дочерью. Сердце ее стучало:
«Разве мы не уйдем и так? Глупая история, нелепая — пожилая уже женщина неловко карабкается на крепостную стену глубокой ночью, чтобы очертя голову броситься вниз. Как это понимать? Чужая всегда была мне, как чужая и умерла». Ей на секунду стало жаль, что она не прожила обычной жизни, ни разу не виделась с погибшей племянницей, не ела семейных пирогов. И вот теперь она, несчастная, несчастная! Обречена так одиноко доматывать свои дни, сучить эту негодную пряжу дней, невесть что разглядывая слепыми глазами.
По старой привычке она включила телевизор, где рассказывали о прокатившейся волне забастовок и столкновениях с полицией, и вдруг почувствовала волнение — нацепила одни очки, поверх них другие, с толстыми линзами. Закапала капли, полезла изучать информацию, просидела до утра. Точно. Горит костер. Ну что же, напоследок мы погреемся у него. Пора идти за дровами.
Она закурила, едва справившись с прыгающей в руках зажигалкой, подошла к окну, открыла форточку, выдохнула дым, перемешанный с паром, в студеный январский воздух.
Но как лучше сыграть? Растравить националистов? Подбить Платона на переворот?
«Безумно, против правил, — ответила она себе на свой же вопрос, — запустить термоядерную реакцию, чтобы грохнуло до небес. Разве разумные, выверенные ходы способны изменить порядок вещей?»
Вопрос свой она адресовала щеглу в премилой красной шапочке, с пегими подпалинами на груди и яркими желтыми полосками на крыльях. Он чинно сидел на жердочке в клетке и не отрываясь смотрел на нее.
— Надо против правил? — настаивала она на своем вопросе.
Щегол кивнул.
— Так, чтобы выплеснулась наружу бешеная нутряная энергия?
Щегол утвердительно чирикнул.
— Но что же это? — она быстро, украдкой, с вороватым видом, втиснула в его незаметные миру ушки свой вопрос в надежде, что он и не заметит, что это она родила его, этот вопрос, а не он сам появился и предстал посреди комнаты в этой ночной тиши.
— А ты оторви голову самой противной крысе и брось ее жирному коту, — пропел щегол.
— Крысе? — переспросила Рахиль.
— Премерзотнейшей, — выдал трель щегол, — которую никто до этого не мог поймать.
Рахиль кивнула.
Она насыпала ему в кормушку горсточку крупных белых семечек, к которым добавила двух полуживых мух — пускай полакомится, заслужил.