Только под утро Клавдия уснула тяжелым сном, по которому и вдоль и поперек сновали какие-то тени и достаточно известные ей люди, но имена их никак не хотели выскакивать из памяти. Как там его звать? А черт знает. Или его? А бес с ним.
Ей в какой-то момент показалось, что она видела молодого Конона в светлой льняной одежде, золотодобытчика, того самого, который умер много лет назад. Он гладил ее по голове, утешал, кормил золотыми конфетами. Что бы это значило? И было ли такое когда-то? Золотые конфеты! Намек на его сына, ведь это дети едят конфеты. Потом она видела некое торжественное заседание, начавшееся торжественными фанфарами и рукоплесканиями. Сверху, как будто с потолка, и во время заседания по столу катали голову мертвого Голощапова, и потом в зал заседаний ворвались крестьяне в расшитых рубахах с козами и тут же доили их и угощали всех молоком.
Что за чушь такая?!
С трудом придя в себя после тяжких бредовых снов, прямо в кровати, не надев зубные протезы, Клавдия хотело было начать читать материалы, присланные ей бюро партии, а также записки о работе министров и доносы на Константина. Но глаза ее так заплыли, что она не могла держать их открытыми, и ей пришлось позвать Аврору, чтобы та почитала ей.
— Все гниет, — подытожила Клавдия услышанное. — Не это ли первый закон диалектики?
«Ты гниешь», — подумала Аврора.
Ирина пришла к Якову утром, и они проговорили до самого вечера. Разговор их тек медленно и не желал учитывать события за окном, ее материнские тревоги за Сашку, младшего сына, со вчерашнего дня не подававшего сигналов — черт его знает, что с ним, может быть, сел телефон? Их разговор подчинил себе и неотложные дела Якова — нужно было ехать на заводы, писать депеши в Стокгольм, предлагающие спешные меры, но он остался и не делал ничего. На пороге они обнялись и так и не разнимали рук до того самого момента, как все-таки позвонил Сашка — его и ее сын.
Не сговариваясь, они встали и пошли к выходу: он звонил из отделения полиции, его арестовали.
О чем они говорили?
Она рассказывала ему про дни рождения мальчика, теперь уже превратившегося в красивого молодого мужчину, у него растут и усы, и борода. Про то, как запил муж, но когда-то он не прогнал ее, стерпел измену, а теперь уже она прощала его, совсем опустившегося. Это жизнь, и так бывает всегда. Про болезнь среднего мальчика, про его чудесное исцеление. Рассказала даже про обманувшего ее антикварщика, у которого потом лопнуло сердце — Бог наказал. Он слушал ее напряженно, гладя по руке, плечу, шее. Она так же внимательно выслушала его рассказ: он говорил, что уехал спешно, уехал как можно дальше. Он говорил ей о том, что по-прежнему очень тоскует по матери, странное дело — годы идут, а тоска никуда не уходит, как же так.
Какой она стала?
Она не изменилась.
Каким стал он?
Кем был, тем и остался. Они узнали друг друга — и все.
Каждый не прожитый вместе день они опознали как общий, совместный, и вопрос о том, что же им делать дальше, отпал сам собой.
Они шли в участок, взявшись за руки. Все происходившее вокруг — свистки полиции, перегороженные машинами улицы, ушедшие куда-то с воодушевлением толпы людей — все это так подходило ко всему, что они переживали. Казалось, что жизнь кончилась и начался нескончаемый сон, где события и люди следуют друг за другом в произвольном порядке. Он прижимал ее к себе, оберегая от столкновений с разгоряченными демонстрантами, вдруг на улицу, по которой они шли, выехали грузовики с солдатами, а за ними конный наряд — как в спектакле или балете, такие нереальные в этом свете и среди этих снегов. Они останавливались, разглядывали лошадей и мощные струи пара, выходившие из их больших, круглых, цвета новорожденной плоти ноздрей. Потом спешили опять, упрекали друг друга за бесшабашность, но не сильно, не в сердцах, зная, что эти люди, эти выдыхающие белый пар кони, эти нарядные полицейские в блестящих черных касках и есть кровь момента, растущего как на дрожжах.
Когда он увидел Сашку — крепкого молодого человека с жиденькими усиками под носом, в грубом вязаном синем свитере — он порадовался. Хороший парень, светлое лицо.
— Ну вот — это твой папа, — сказал Ирина, когда Сашка закончил заполнять бумаги и полицейские в общей неразберихе позволили ему постоять в коридоре с родителями.
— Не до соплей сейчас, — отрезал он, сверкая наэлектризованным взглядом, — чем ты можешь помочь революции? Не шкуру мне спасти, а свалить этих гадюк.
Яков улыбнулся.
— Каких гадюк?
Он не стал дожидаться ответа и перебил сам себя:
— Что я могу сделать против Константина? Тебе он так не нравится?
— Не нравится? — взбеленился Сашка. — Это мать моя тебе не нравилась, если ты не жил с ней! А Константина мы ненавидим. Душегуб он, не дает стране дышать.
Ирина плохо расслышала его слова и испуганно посмотрела на него. Потом на Якова.
Через минуту они вышли на улицу.
— Да, пожалуйста, — пробурчал Яков обиженно. — Ты сейчас поймешь, что я могу сделать для революции.
Он позвонил в Рим своему московскому соседу, корреспонденту «Ассошиэйтед Пресс» — и попросил помочь с пресс-конференцией. Через три часа в баре своей гостиницы он рассказывал доброму десятку иностранных журналистов, что поддерживает забастовки, потому что все процветание корпорации держится на одной гнили — коррупции и подделках. Он привел примеры. Назвал имена. Он произвел фурор.
К утру Яков известили об увольнении, когда он лежал в номере с начавшейся жестокой ангиной, а слова его разносились по главным телеканалам мира, сопровождаемые комментарием о том, что этой стране и этой власти уже ничем нельзя помочь.
За ним ухаживали Ирина и отпущенный за деньги Сашка, на короткое мгновение все они воссоединились в этом мертво-роскошном отеле, вероломно прикидывающемся дворцом. Они вместе глядели новости по телевизору, что-то ели, Сашка мылся в душе и потом страстно рассказывал ему, пожираемому температурой, что такого особенно знает он о Константине и Клавдии, о Платоне и старых генералах, о Лоте, о молодых пацанах, которые давно проросли сквозь этих стариков, как трава сквозь асфальт, и алчно тянутся к солнцу, погребая под собой старую солому.
— Наше время пришло, понимаешь, пап? — повторял он как заведенный, сидя у его ног и по-мальчишески уплетая мороженое и конфеты, которые по его просьбе заказал Яков.
Убийство Голощапова Рахиль решила поручить Александру Крейцу, которого так кстати встретила на Новом году у Киры в Переделкине. Они не виделись с ним с тех самых пор, когда он был выпущен из страны после потешного переворота, в котором ей пришлось сыграть самую нелепую из всех возможных ролей для политической интриганки — роль влюбленной дуры.
Он должен был после тех событий в меру ненавидеть ее. Возможно, он слышал, что она была предательницей революции, возможно, что-то еще, она знала, как одним мизинцем опрокинуть все это: якобы разоткровенничаться и убедительно показать, что это именно она спасла его.