Пангея | Страница: 163

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Солнце поднялось уже высоко, но людей не было, они так и сидели вдвоем.

— Какие розовые у тебя щеки, — искренне восхитился Платон, — тебе говорили, что ты обалденная?

Слова эти выскочили сами, а рука его сама потянулась к ее руке, взяла ее, развернула ладонью к солнцу.

— Во какая рука. Ласковая, наверно.

Она улыбнулась. Сняла платок.

— Жарко.

Расстегнула серую куртку с алюминиевыми кольцами на уровне груди, старая куртка, такие делали еще до рождения Платона, украшая фальшивыми, якобы парашютными кольцами.

— Борька, да ты напился с одной склянки. Еще есть пузырек. Хочешь?

Она достала еще, он углядел название «Салициловый спирт. Наружное», глотнул, она закурила.

— Я ж старуха для тебя. Так к чему хоровод?

Он глядел на ее профиль в черных кудрях, на розовеющие щеки, что-то нашаривал в ее черных глазах, которые казались ему почему-то родными, он потянулся носом к ее шее, вдохнул прогорклый селедочный дух, поцеловал, стал инстинктивно искать тонкие губы, тонкие и острые, как лезвие, шершавые, сухие.

— Помочь? — растерянно предложила она.

— Лизонька, Лиза, — бормотал он, пытаясь под курткой обнять, обхватить ее всю, — я так люблю тебя, так люблю.

— Да что это? Обалдел?

Он осекся.

Она растерянно потянулась рукой к его широким, защитного цвета штанам, к молнии на ширинке, стремясь как-то ответить, загладить сказанную грубость. Он опять растрогался, стал пытаться стащить с нее куртку.

— Ну хочешь, пойдем куда-нибудь, — предложила она, — хочешь, пойдем на берег, тут недалеко, ляжем на травке, хочешь, родненький? Ты не думай, что я шалава какая-то, просто ушла однажды в сторону моя жизнь, мальчика схоронила двухмесячного, помер сынок, не уберегла, жила тогда в чистом мужнином доме, но как схоронила, так и вышел из меня дух, и я ушла вслед за ним, уехала, куда глаза глядят, родные искали, а как нашли, так прокляли, не там, не с теми оказалась я в этих поездах, на этих станциях. А мне хорошо было. Хорошо от того, что надо было по-животному выживать, без мыслей и других прикрас. Я много стихов знаю. Не подзаборная тварь. И ты вот, видишь, за руку меня взял.

Он поднялся, поднял ее сумки. Она побрела за ним, еле переставляя распухшие ноги в раздолбанных, без шнуровки, мужских ботинках.

— На речку лучше прямо через лесок.

— Я знаю, — кивнул он.

Они повалились на траву, не застеснявшись ни рыбаков, суетящихся со своими удочками на берегу, — двух мужиков, у которых в садках плескались не только «мерзавчики» с ледяной водкой, но уже и пара красноперок, — утренних вдохновенных рыбаков в синих свитерах несмотря на летнее время (или ему пригрезилось это), не забоялись и их беспородных псов, осклабившихся на Лизавету, он раскрыл ее всю, ее немытое тело в бурых лишайных пятнах, он уткнулся носом в ее теплые подмышки, устав от нескончаемых поцелуев и слов, которые выходили из него реками, куда более полноводными, чем эта вонючая речушка с ее берегами, закиданными ржавыми банками из-под червей и мотками спутавшейся лески на сирых подступах к воде.

«Почему они ловят рыбу? — думал он, засыпая. — Разве можно ловить рыбу? Как они не боятся, неужели они будут это есть?» — какое-то важное знание пробивалось через этих рыбаков, но сон глушил его, и Лиза беспрерывно трепала его по голове, тянулась совсем уж высохшими губами к его переносице и все повторяла: «Спи, соколик, бедненький, настрадался совсем, отдыхай». Потом что-то запела себе под нос под голодное урчание в животе: «У девки внутри загорелось, у парня с конца закапало». Он дремал, слушая краем уха улюлюканье рыбаков и тявканье шавок, чувствуя, что нужно, можно еще все повернуть назад, найти ту самую точку опоры, на которую нужно встать, оттолкнуться от нее и развернуть события в обратный ход, развернуть, впиться зубами в чертовы канаты последствий, перегрызть их, может быть, даже поломав все зубы, захлебнувшись своей же кровушкой. Начать заново, написать набело, умудриться, успеть, но где же эта точка?

Он открыл глаза. Посмотрел в ее смеющиеся глаза. Сел.

— Пойду купнусь.

Поплыл, не раздеваясь, — в холодной, по-утреннему свежей воде.

Господи, сказал, помоги.

Помоги, Господи.

Нырнул как только можно глубоко, царапнул носом по илистому дну, где ничего не видно, никаких красноперок и щук, никакого, даже мелкого, заснувшего карасика. Заседание штабов?

Болтовня Клавдии?

Вонючие мемуары ее подруг?

Тамерлан?

Он разрыл каждую секунду этих таких разных по своему движению событий.

Вот они едят. Молча, каждый уставившись в свою баранину.

Едят сосредоточенно, потом начинаются доклады.

Вот у Клавдии говорят про яд, про водоканал.

Он видел досконально.

Но ведь не решают же они ничего!

Не здесь момент. Не здесь.

Все расходятся. У Клавдии. У Тамерлана.

Рахиль едет домой и звонит ему, Платону, а он сонно говорит ей: «Конечно, дорогая, мне всегда нужен твой совет».

Но дело ведь не в Рахиль.

Не она точка отчета.

Он должен был выставить охрану на водоканал?

Но ведь не было же плана, откуда тогда яд оказался в воде?

Случайность.

Но опора не в случайности.

Ее просто не должно было быть.

Ключ в другом.

Он вынырнул, почти посинев от отсутствия кислорода. Поплыл к берегу. Вышел. Сел на траву, даже не заметив, что Лизы там уже не было. Поискал сигареты. Не нашел. Лег опять на траву.

Тамерлан.

Вот заканчивается заседание его штаба. Все расходятся.

Но он же не уходит сразу?

Платон почувствовал, как заколотилось его сердце.

Он не уходит сразу. Сидит за столом, хозяин заведения говорит ему комплименты. Потом он смотрит на одну из девушек, убирающих со стола. Возгорается желанием? Конечно, он должен смотреть на девушку, ведь после звонких докладов он уже вкусил свою победу и он захотел охмелеть от нее заранее, пускай даже и от случайной близости, прямо здесь, на кухонном столе.

Платон опять сел. Поискал сигареты. Нашел пачку с двумя окурками. Хмыкнул. Закурил. Откуда окурки в пачке?

Ну да, он вожделел к ней.

Попросил хозяина оставить их наедине.

Заговорил с ней.

О чем?

О женщинах. Нужно, чтобы он заговорил с ней о женщинах. Платон напрягся изо всех сил: ну давай же, гони свою высокопарную муть. Он пролез к нему в голову через ухо, надавил на барабанную перепонку, просочился в мозг. Ну давай, шевели своими губами в бараньем жире, выноси свой курдюк наружу, ну!