— Ухаживать за шеей меня научил отец. Он говорил: «Вся красота женщины в шее. Умей держать ее, нести ее, ухаживать за ней».
Она рассказала ему об отце, его науке женской красоты, которую он преподавал всем трем своим дочерям. «Вы должны почувствовать, как смотрит мужчина, и тогда вы все поймете».
Саломея развлекала его, молилась за него, безупречно исполняя свой долг сиделки и медсестры и зная, что не даст души.
Никого дурного он не напоминал ей, ничем не был неприятен. Но его облик проходил сквозь ее сердце, не оставляя там ни малейшего следа, как и его слова. Смогла бы она почувствовать иное, если бы знала, что однажды их дети встретятся, что она будет причастна к этому и эта встреча будет важной и для них обоих, и для страны, которую она считала своей родиной? Может быть. Но она не знала.
Он расспрашивал.
Она отвечала.
Он трогал ее, дотрагивался жаркой ладонью до ее руки, но ее рука от этих прикосновений делалась ледяной.
— Когда я впервые осталась ночевать у Михаила в их общежитии при обсерватории, наутро у обрыва застрелился мой жених. У того самого, где мы еще детьми объяснялись друг другу в любви. Его тело из ущелья доставали больше недели, и все это время мы не знали, почему он там оказался. Наши семьи были дружны несколько столетий. Мой отец проклял меня и впервые увидел мою дочь, когда ей было семь лет.
Его воображение рисовало экзотические сцены их близости. Целуется ли она? Умеет ли она это делать так, как городские женщины? Или, может быть, только кусает губы, как дикарка?
Конечно, Конон пробовал всякую плоть. Когда открывал очередные маленькие офисы при приисках во льдах или пустынях. Он и его подельники отмечали эти «новые точки» напитками, дурманом и местными красавицами. Но никогда ни одна из них не заставляла его грезить.
— Странное имя — Саломея, — все время повторял Конон вслух, — настоящее?
— Мое настоящее имя Асах, — терпеливо повторяла ему Саломея, — но что это меняет? Чтобы меня приняли в монастырь, мне нужно было назвать себя по-другому и выучить другие молитвы, но разве слова могут изменить суть?
Он лежал часами неподвижно, делаясь все более легким и прозрачным под белоснежной простыней, и размышлял о прошедших годах. Что это был за сон? Что за игра? Разве он никогда не слышал о слабости, которая является к сильным напоследок? Когда не можешь двинуть рукой, когда салфетка кажется тяжелее могильной плиты.
Он не мог больше минуты заставить себя думать о семье и преемниках. Он сложил буквы в подпись, спихнув империю, силу свою и мощь на сына, носившего его же имя, но не имевшего никакого вкуса к власти. Но что большее он мог придумать за одну минуту? Что вообще такое одна минута?
— Ты делаешь, мне кажется, ошибку, — сказала тихим голосом Софья Павловна, — отписывая все Конону-младшему. У него ведь от тебя только имя и кровь, но не характер. Он еще слаб и любит ласку, он болтлив, увлекается пухлыми книгами и невесть когда возмужает.
— Ничего, возмужает, — заверил его откуда-то раздавшийся внутренний голос, — напьется чужого яда — станет Калигулой, чем не наследник?
Он спешил думать о Саломее. Ему было некогда опускать лицо в газеты, разве что изредка — в зеркало, чтобы ответить на ставший отчего-то важным для него вопрос: «Я — чудовище? Я кажусь отвратительным? Теперь, когда губы мои обметаны, а кожа на лице сделалась как восковая»?
— Напрасно беспокоитесь — успокаивал Софью Павловну немецкий доктор. — Влюбленность лечит сильнее обладания. Саломея дает, а не отбирает силы. И утешение свое он получит.
А золото?
Невозможно было понять, кто задал Конону этот вопрос. Опять внутренний голос? Но почему тогда он такой тоненький, с присвистом?
Золото.
Прииски.
Иски.
Иногда — выстрелы.
Не сам, конечно, не сам.
Конон любил сияние золота, не такое яркое, как солнце. Конону нравилось, что он извлекает эту коварную материю из зеленых земляных недр на свет божий и кидает ее на биржах на весы добра и зла.
— Я приготовил тебе, Саломея, небольшой подарок в благодарность за твои сказки и легкую руку. Вот, возьми, — он протянул ей коробочку из вишневого дерева.
Там лежало кольцо. Тонкой работы, из разного золота, имитировавшего сияние драгоценных камней. Копия кольца Клеопатры, которое он купил по случаю в Африке у рыночного торговца. В молодости. Когда только начинал. Тогда оно принесло ему хорошую сделку — и он как талисман все эти годы таскал его с собой.
Саломея замерла.
— Я очень люблю золото, — тихо призналась она.
— Я очень рад, — сказал Конон, — это у нас общее. — Примерь! Увидишь, как разгорятся эти золотые рубины на твоих пальцах.
Саломея давно привыкла к влюбленности обреченных. Сестры в клиниках, да еще и близкие к Богу, знали многие душевные тайны своих, от этого вдвойне беззащитных, пациентов. Этого слова в отношении них они не употребляли, хотя оно и имело родной латинский корень. Они говорили «страдающие», чтобы всегда помнить о том, что страдание и страсти суть одно и то же, а значит, нужно этому страданию служить — и служить самоотреченно.
Меттенское аббатство, известное особенной, очищающей перед смертью силой, принимало на финальное успокоение не то чтобы обыкновенных страдальцев, а с историей, рекомендациями и крупными банковскими счетами. Сестры, что ходили здесь, не были бедными монашками, не нуждалась и Саломея, принявшая любовь многих, кто перед жестокой агонией потянулся к ней рукой. Вот ведь. А тут — никак. «Старость приходит?» — спрашивала себя Саломея.
Те, кого она любила глубокой любовью, беря в себя их дыхание, иногда выживали. Четыре месяца назад она, кажется, спасла собой итальянского юношу, неуклюже оступившегося на мосту в своем чудесном, переливающемся колокольным звоном городке. Она положила его руку себе между ног, прижав ледяные пальцы к пылающему влагалищу, и он выжил, выбив потом наколку с ее именем на своем левом плече.
— Я не могу принять ваш подарок, Конон, потому что тогда вы решите, что вместе с кольцом я готова принять и большее. А этого я сделать не смогу.
— Ты только думаешь, что не можешь, — спокойно ответил Конон. — Возьми кольцо, и оно поможет случиться всему остальному.
— Так бывает, — согласилась Саломея, — но я знаю, что сейчас этого не будет.
— Ваше сердце занято? — он почему-то опять сказал ей «вы».
Он почувствовал боль и желание причинить боль в ответ. Посмотрел на часы. 18:04. Кровь петуха.
— Тогда почему? — задал Конон один из своих самых нелюбимых вопросов.
— Вы просто не нравитесь мне, вот и все, — ответила она, покраснев.
— Ты… вы не можете говорить это серьезно, — он не справился со своим языком. Конон почти плакал, и поэтому его голос казался особенно плотным, низким, словно доносившимся из-под земли. — Я верну вам вашу веру, — прокричал он ей вслед, я сделаю так, что вы сможете открыто молиться, я знаю всех, от кого это зависит, вас возьмут в самый лучший, близкий к Аллаху монастырь!