Он искал случая. Он верил в него.
Разве на самом деле не случай родил его? Может быть, отец с матерью ужинали, а потом она танцевала на террасе, в августе в Крыму, ведь родился он в апреле, они ели пахучую рыбу, поджаренную на закатных углях, ведь именно в Крым, наверное, они и поехали тогда, на заре чувств, чтобы насладиться друг другом, морем, первой свободой вдвоем? На террасе под гул моря она подняла руки и отбивала чечетку, танцевала, Якова еще не существовало, она была легкая, как этот вечер и этот закат, просто двигалась в такт морским волнам в яркой юбке с разноцветными полосками, и отец прочитал в ее взгляде готовность, притянул к себе, когда она вернулась к столику, усадил к себе на колени.
— Ты знаешь, как я счастлив с тобой, Клара? Что это ты танцевала, румбу-румбу? А со мной ты потанцуешь?
Яков не сомневался, что был зачат в танце, кто-то ему сказал об этом — невероятная фантазия, но он чувствовал в себе музыку румбы-румбы всю жизнь и морской плеск. А что странного, если танец, море, особое настроение этих мужчины и женщины сказали ему в этот вечер просто и отчетливо: живи. Ведь так это было?
Все, конечно, на самом деле было не так. Никто и не думал о мальчике, да еще и Клара пеняла Федору, что он был выпивший, и, мол, от этого мальчик получился нервный, болезненный, с нетвердой психикой. Но Яков представлял себе этот закат, и этот плеск, и эту цветастую юбку, прикрывающую живот и бедра, бывшие его первым домом.
Он не полетел в Северную столицу самолетом, а поехал поездом мокрой августовской ночью, пообещав уже умершей матери позвонить, как приедет — не важно, что среди ночи.
Его слова, мысленно сказанные ей при отправлении: «Мы едем, все в порядке» — прочертили в воздухе линию отреза — он тронулся в путь, оттолкнулся от берега.
Неправда, что есть много направлений, подумал он тогда, есть только один путь отсюда — туда.
Что же мама будет делать без него в Москве? Ждать новостей? Лелеять сестру? Молиться о внуках? Кому, если не ему, будет стирать, гладить, готовить еду? Сестре Софе?
Он мог бы спросить ее:
— Может быть, когда я устроюсь, ты переберешься ко мне? Станем с тобой вечерами гулять по набережной, кутаясь от холодного ветра?
Ничего этого она делать не будет. И вопросов этих не будет. Нет ее. Он грустил. Он тосковал по ней.
От вокзала к снятой квартире Яков отправился пешком— рассвет был по-северному прохладным, но город в этой прохладе выглядел опрятным, собранным, многообещающим. Он шел по прямому, как шпала проекту, но все вокруг него было иным: серые и зеленые старинные фасады кривились в мокрых от поливальных машин мостовых, каналы крестились мостиками, скромными и с излишествами, Александрийский столп привычно подпирал низкое небо, пока еще полное птиц. Он свернул в кафе и съел пирожок. Город мигал ему, скрипел трамваями, кидался скомканными газетами, которые дворники еще не успели изловить и запихнуть в мусорные мешки.
Яков хотел купить леденцы, потянулся было рукой к детскому счастью — но, увы, витрина киоска оказалась бутафорской: «Коробочка, видите, давно выцвела, а внутри ничего». Сонный продавец все-же улыбнулся ему, показав покуренные зубы и мутно-желтое лицо, напомнив: в детское счастье хода нет.
Ему вдруг сделалось зябко, холод стальным прутом провел по его ребрам — как прачка по стиральной доске. Он съежился. Постарался прикрыть сердце всем своим телом от ледяного перста, пытавшегося нащупать внутри него какую-то потаенную кнопку.
Добрался.
Щелкнул замком квартиры. Шагнул вперед, в темноту причудливо длинного коридора, пытаясь нащупать выключатель.
Зажег.
Он попросил снять для него старую квартиру в старом доме. Лучше на Мойке, с мебелью и даже — он не возражал — с вещами хозяев. Он сентиментально любил чужие истории за отсутствием своей собственной. Когда ему прислали описание его будущего пристанища, он сразу же определил: трехдольный холостяцкий анапест: коридор, две комнаты, кухня. Яков с детства, как девчонка, увлекался поэзией, вслед за своим дедом по материнской линии — легендарным хирургом, любившим и рифмовать, и дремать с томиком Тютчева на груди.
При свете коридор, оклеенный старыми серыми обоями, оказался по-петербургски кривым, с нелепо расставленными в разные стороны разнокалиберными комнатами. Он разрешался крохотной кухонькой с низким окном, глядящим во двор-колодец, — грязное эхо, потроха чужих жизней, выставленные напоказ в таких же низких кухонных окнах, как и его. Да, да, именно холостяцкий анапест: «есть в напевах твоих сокровенных роковая о гибели весть».
Вешалка.
Чей-то картуз.
Полосатая дорожка. Фотографии на стенах.
Геленджик, ч/б, 1973 год, мужчина в холщовых брюках, женщина в светлом приталенном платье без рукавов. Легкие объятия на фоне моря.
Сочи, 1976 год, ч/б — тот же мужчина в соломенной шляпе, женщина с усталым лицом в купальнике, кажется, та же, крохотная девочка с огромным надувным мячом, смеется.
Москва, 1996 год, цветная — Красная площадь, зима, укутанные и веселые люди что-то кричат в объектив. Где же здесь она? Вот эта? В приталенном драповом пальто с песцовым воротником без шапки в такой мороз? Хороша. Не смеется. Не кричит. Стоит, нежно прильнув к пареньку в серой заячьей ушанке. Клары, его матери, уже не было в этом году, она отсутствовала и в Новый год, и после него, и до.
Они выпившие на этом фото? Кажется, да.
Он понял почти сразу — квартира родителей этой девочки, которая бежит за мячом. Девочке сейчас должно быть лет тридцать, и квартира эта сдается недавно, может, из-за нужды, а может, и просто за ненадобностью.
Яков повыдвигал пустые ящики дубового письменного стола. Зажег и потушил настольную лампу с металлическим абажуром. Отец, похоже, питерский инженер, а мать девочки — петербурженка из хорошей семьи. Судя по библиотеке в одной из комнат. На одной из фотографий надпись: «Ирочка, 2 года».
Под лампой на кухонном столике он увидел два билета и записку: «Сходите вечером в Филармонию. Будут давать Шумана. Развейтесь. Иначе здесь загрустите и разболеетесь. Рита».
Рита — его новая помощница. Она помогала ему с переездом и, кажется, решила на этом не останавливаться. Может, ради этой встречи он и приехал сюда?
Он пойдет на концерт.
Завтра.
Он улегся на мышино-сером диване в кабинете посреди чужой жизни. Достал клетчатый, пахнущий старым табаком плед из бельевого ящика, положил под голову пару подушек без наволочек.
— Чужая жизнь, а как будто моя, — подумал он в полудреме. — Все у всех одинаково. Вот и книжки на полках те же.
— Одинаково и неуютно, — ответил ему кто-то, как и он, сладко свернувшийся под пледом внутри его самого.
— Отстань! — отмахнулся от него Яков.
— А ты знаешь, что ты псих, неуравновешенный болван, клоун, развлекающий жизнью только самого себя? — не унимался этот кто-то.