Что-то случилось, когда Катерина слушала его, улыбающегося. Загорелое его лицо, тяжелые черные локоны, падающие ему на высокий, в бисеринках пота лоб, улыбка и сильные руки, лихо подчинявшие своей воле всякую утварь, разбросанную вокруг бассейна.
Потом он принес с каким-то еще пожилым мужчиной керамическую статую, покрашенную в белый цвет и призванную изображать Афродиту. Потом принес ей стакан ледяной воды с лимоном и мятой.
Непонятно почему Катерина плакала ночь.
Может быть, что-то гормональное, и беременные должны время от времени плакать?
Никакой веры в будущее у Катерины не было, обычно она даже не думала о нем. Воспоминания не свойственны молодости, но тут, среди этих садов и пронзительного вида на морскую синеву, воспоминания стали приходить к ней, чем-то тревожить, вызывать смутные ощущения непонятной приближающейся беды. Она с сестрами выросла в крошечной квартирке с облезлыми обоями на окраине пышной столицы, она часто вспоминала их синие шторы с разноцветными рыбками, вздувшийся в детской паркет, мамину библиотеку, полную загадочных историй: крокодил слопал солнце, а умывальник погнался за малышом. Потом, уже с другого ракурса, с более высокой точки обзора — узкий облезлый стол на кухне, керамический облупленный чайник, алюминиевая банка с завинчивающейся крышкой, там кофе, молотый, ароматный — мать не могла без него и покупала на последние деньги, белый свежий хлеб, клубника летом, малиновые пироги в конце мая — была ли она несчастна? Обидели ли ее? Ничуть! У нее не было этого и того, но они с сестрами жили весело, Ханна проверяла уроки, хотела казаться строгой, но в крайнем случае все решала им сама. А чудесная Лизонька?! Как же она любит ее, свою никчемную Лизоньку, от которой столько мира в душе, на которую всегда можно положиться.
Ночь за ночью она вспоминала по сантиметрам их старую квартиру, из которой они потом чудом перебрались в квартирку побольше, лифт, лестницу с дурацкими надписями на грязно-зеленых стенах, ступеньки, узкий проезд перед домом, вечно заставленный машинами. А потом мальчишек — всех подряд, первого, второго, третьего и этого последнего, любимого, но совсем чужого, из других кругов, траекторий.
«Это все скотская жизнь», — как-то решила она под утро, последовавшее после проплаканной насквозь ночи, никто не загоняет меня в клетку под этим небом, ведь есть Анджело, и здесь все его: и колокольный звон, и могилы на местном кладбище, и обрыв, и зловещий мостик через него, и само чудное его спасение. Его. А может стать и моим.
Она умудрилась как-то выразить ему свою просьбу показать старое кладбище, до которого они шли по залитой осенним солнцем розовой набережной почти час, а потом и его простенький дом, окруженный пиниями с приплюснутой кроной. Он жил с крикливой и лохматой мамашей — ну и пускай, она, Катерина, никуда отсюда не поедет, так она решила, никуда, она останется в этой осени, под этим солнцем у самого синего моря.
Они, конечно, симпатизировали друг другу, румыночка даже донесли об их перемигиваниях Джоконде, но та только прислала строгий имейл и больше ничего не предприняла — какая-то у нее случилась забота или новый большой заказ. Ей явно стало не до этих трех женщин, дышащих густым воздухом, и даже было решено оставить их еще на месяц-другой на месте — пускай погуляют, в Москве в эти месяцы все равно не выйдешь из дома, а для плода нужен и свежий воздух, и движение, и, конечно же, паста al pomodoro. «Могут и родить там, тоже не проблема», — неосмотрительно считала Джоконда.
Катерина написала об Анджело Ханне, что сначала они совсем не понимали друг друга, но потом как-то приладились, и она поняла от этого свершившегося прорыва к пониманию, что полюбила по-настоящему, да, да, так писать банально, она понимает, но ведь Ханна сумеет прочесть между строк.
Ханна прочла, и сердце ее забилось: вот она, расплата за дурь, если бы Катя не была так некрасиво беременна, может быть, из этой любви и родилось что-то пристойное, но как бы они тогда встретились?
Джоконда еще раз навестила их, но глаза ее как будто закрылись — не смотрела она в сторону Катерины. Ее беспокоили в то время дела ее самого младшего братишки, любимчика, которого забрали и закрыли то ли за убийство, то ли за наркоту. Карты говорили, что у него очень высокие покровители, но и очень могущественные враги, и вот боролись они друг с другом — короли треф против королей пик, и выходила Лачо дальняя дорога.
Мысли о Лачо затмевали для Джоконды все. Она даже согласилась поставить себе на новый полупрозрачный плоский невесомый ноутбук, такой, на который засматривались все леди в бизнес-классе, специальные астрологические программы, существование которых раньше рьяно отрицала.
Как же много ошибок она сделала тогда, думая о своем братишке-голубе, так она называла его, когда разговаривала сама с собой.
А Катерина вдруг отчаянно захотела платьев, шелковых, в цветах и бабочках, ярких покрывал и красных туфель. Конечно, живот ставил крест на всех покупках, но она ходила, приценивалась, на пальцах объясняла продавщицам свой обычный размер, как будто собиралась здесь остаться надолго и прийти к ним уже после родов. Потом она начала учить слова. Ей, всегда равнодушной или даже раздражающейся на кухонные дела, вдруг неимоверно захотелось научиться готовить всю эту волшебную снедь — пасту с базиликом, рыбу, ракушки, сладости всех пород, она сначала перенимала искусство пузатого и надутого местного повара, а потом, не без хитрости, конечно, она заполучила пропуск и в сердце матери Анджело, которая, сначала нехотя, стала обучать ее делать ньокки из пятнадцати видов разной муки.
Ниоткуда вдруг взялась весть о грядущем отъезде — письмо пришло от Джоконды: пора собираться, уже семь месяцев, пора домой, а то море штормит и непонятно, можно ли будет потом доплыть до Неаполя, чтобы оттуда вернуться самолетом. Но зачем уезжать в феврале из этого итальянского рая в промозглые вьюги, к исполинским ветрам? Конечно, не тепло, но солнечно ведь, и уже буквально через две недели будет тепло, можно будет гулять в одной легкой кофточке и греть животик, а что там, дома, в феврале: свитера, шубы, насморки, скользкие дороги. И тягучий ноющий вой ветра, то ли умоляющий о чем-то, то ли грозящий бедой.
— Но как мы поплывем в такую качку? — негодовали девушки, — вывернет наизнанку и без живота, а с животом мы просто родим по дороге!
— Катя ни за что не уедет отсюда, — шепнула Мюриэль румыночке, я это глазами вижу и сердцем чую, вот увидишь.
«Ты ведь знаешь, какой у меня характер, — мысленно писала Катя Ханне, у нее уже не было компьютера, — я все время иду как бы против течения, как рыба на нерест, против мамы, против навязанной мне чужой воли, это, наверное, потому, что мне кажется, что все мне хотят зла. Вот я должна была отдать этого ребенка, но вчера он шевельнулся, и я вдруг так остро почувствовала, что люблю его, люблю страстно, больше всех на свете! Ты осуждаешь меня, да?»
«Люди в основном ничего тебе не хотят — ни добра, ни зла, — так же мысленно отвечала ей Ханна, — люди думают только о себе, но иногда само получается так, что они как бы хотят другим зла, чтобы защитить себя, но у них не получается защитить, и остается одно зло. Если ты позволишь себе полюбить этого мальчика, то это будет ужасно. Так я сейчас чувствую. Но с другой стороны, как ты можешь не полюбить его?»