Она неподвижно курила, потом тихо, но отчетливо произнесла «Прекрати истерику, я уезжаю».
Она встала из кресла, вышла, ушла, исчезла.
Он остался один в разоре, тишине, наполненной тиканьем и миганьем домашних рабов: часов с маятником, проигрывателя с сенсером, телевизора с блютузом, холодильника с кофемолкой, микроволновой печи – не нужных сейчас и бесполезных, как правило. Но они жили, светили, мигали. «Мы здесь, – подсказывали они – не надо ли чего сыграть или заморозить?»
Сволочи, – сказал он холодильнику, проигрывателю, микроволновой печи. – Я убью ее, слышите, сволочи?
Огляделся, встал, прошел по битому стеклу, прислушался.
Почему-то зашторил окна, схватил ножницы, нож.
Раз никого нет, то все можно, – подытожил он. – Будет знать, как уходить среди ссоры.
Прошел через коридор. Вошел в ее-их комнату.
Резанул один пакет, второй, третий. Словно вспорол им животы.
Отсек бирки с глупыми именами, ценники, обезглавив кожи, подрезал платья, оторвал каблуки.
Он казнил ее, совершая над ее тенью то, о чем столько мечтал. Он играл в маньяка, словно мальчишка, получивший от жестоких родителей право вырасти подонком. Он тыкал ножом в грудь, усыпанную кристаллами, он пронзал ее за то, что она каждый день рвала его душу. Он оторвал рукава с замшевыми и меховыми вставками, бормоча проклятия, за то, что она всегда путала имена его друзей. Он кромсал игривые подолы, он плакал, он упрекал ее почти вслух за то, что она никогда не замечала его дел, считая их несуществующими, не достойными быть замеченными. А он старался. А он хотел быть замеченным.
И дальше ножницами, выточки и складочки – прочь, наружу, за Новые года без радости, за путешествия без страсти, за пустоту каждого дня. И так далее, так далее, так далее.
Он заметил ее только, когда она уже докуривала сигарету в дверях комнаты. Молча. Неподвижно. Удивленно.
Поймав его взгляд своими спокойными глазами, спросила:
Что случилось, Паша? Тебе нездоровится?
Он испугался.
Я куплю тебе другие шмотки! Я прощу!
Он вдруг перевернулся навзничь, как переворачивался всегда от страха. Да черт бы с твоими сентиментальными прогулками, – затараторил он, – подумаешь…
Его всегда в какой-то момент осеняло: глупость, глупость-то какая! Столько лет коту под хвост из-за какой-то прогулки вдоль старых московских решеток.
Она ненавидела в нем это бабство. Раз бьешь, так бей, что ж все время пульс-то щупать?
Но он щупал. Он не хотел убить. Точнее, он не хотел убить сгоряча, сейчас он хотел выторговать себе обманом время подумать, поприкидывать, поцокать зубом.
Если ты не дашь мне спокойно собраться, я уеду так, как есть.
Ну ладно Нора, ладно, будет…
Я ничего не должна тебе объяснять, – вдруг смягчилась она, – но я объясню, чтоб ты не думал, что я брезгую. Я свой долг знаю… Это случилось не знаю как, но это как другой воздух. Иной раз вдохнешь и заболеешь, и никто не знает отчего, ищут потом годами злые молекулы, а тут вдохнула и ничего не болит, и так захотелось поиграть, понаслаждаться…
Так я ж не против, Норочка… А она откуда?
Он заиграл пентюха, простака, рубаху-парня. На такого серчать – грех один…
Приехала откуда-то из Казахстана учиться искусствоведенью. Талантливая и веселая. Квартиру снимает, работает в агентстве, организовывает праздники.
Она дотрагивалась до тебя? В этом смысле?
Он посерьезнел, забеспокоился.
Да что ты так, Павлуш… Ну раз или два. Из любопытства только. Выпили как-то шампанского, ты ж знаешь, у меня от него голова всегда гудит. У нее осталась пара бутылок от чьего-то праздника. Ну и что-то там как-то. Но она ж не может как ты…
Они обнялись.
Хочешь, я больше никогда с ней не буду говорить?
Да нет, говори, если тебе надо, я ж не зверь… Только без рук, ладно, Нора? Только так на словах.
Они закатились каждый в свою колею, изъезженную до дыр, отполированную за годы частой ездой. Упростились до прямохождения по накатанной прямой: она хорошая и покладистая и он хороший и покладистый. Ну, побранились, с кем не бывает?
Ей не хотелось уезжать, уезжать без сумасшедших погибших кож, она хотела раздобыть себе новых.
Ему не хотелось уезжать в раздрае и скармливать ее такую оскорбленную Риточке.
Легли отдохнуть прямо среди осколков и клочьев, окровавленных носовых платков, которыми он вытирал руку.
Накрылись пледом, обнялись как дети.
Он спросил, любит ли она его.
Она ответила, что да, любит.
Он уснул.
Она отвернулась спиной, мгновенно ощутив его руку у себя на талии – привычная поза, уже давно ставшая неотъемлемой частью их сна – и прежде, чем провалиться в свой всегда тяжелый и мучительный сон, она, словно наводя порядок в воспоминаниях, аккуратно взяла каждое из них в руки и расставила по местам.
Вот они впервые заходят в Риточкину светлую квартиру. Белые стены, милые картинки повсюду, чудесные цветы на подоконниках.
Вот Риточка показывает ей семейный альбом с фотографиями, вдруг печалится, вспоминая о какой-то тетушке, так внезапно умершей два года назад.
Вот Нора рассказывает ей почему-то о фламандских натюрмортах, где всякая снедь выходит из берегов, раки таращатся, окуни пялятся, раковины сверкают, и они хохочут, как девчонки, переводя это в наименования, живущие в сегодняшнем дне.
Вот Риточка ставит ей светлокожий голос с темнокожим тембром, и он мурлычет «Санрайз, санрайз», а Риточка говорит, что две Норы должны исполнять песнопения хором. И разучивают слова. Потом танцуют и поют другие слова.
Вот Норочка в коридоре, спешит, ведь она забыла обо всем, ей так легко и вольготно, так хорошо в этих улыбках, музыке и цветах…
Рита целует Нору и она ее, раз, и дв, а и три. Они застывают обнявшись.
От Риты пахнет васильками, солнцем, ее розовые щеки сладковаты на вкус. От Норы – темной сладостью знаменитой Пятой Улицы, табаком, оливковым маслом, на которой замешана ее утренняя маска, лицо, личина.
Голос продолжает петь.
Они вместе, пока плывет пластинка.
Какая приятная глупость, – говорит Нора, отрываясь от риточкиного лица и заливаясь еле различимой на темной коже пунцовой краской.
В отличие от многих других, – подмечает Риточка и заливается смехом. – Ты ведь позвонишь мне сегодня вечером?
Конечно, – не отводя своих испуганных и восхищенных глаз от ее золотистых, обещает Нора.
Она мчалась домой сама не своя. Буквально – больше не принадлежащая себе, другая, не такая, как раньше. Она летела, а не плелась, как обычно, под тяжестью невидимого никому груза своего происхождения, мучительных отношений с близкими и далекими. В ней поселился вирус, множащий что-то иное, веселое, не ее, а, напротив, риточкино, звенящее, неудрученное.