Нора плакала от этого, видя, слыша, понимая, но неизменно поддакивая, послабляя. Она страхом боялась Павла, только бы он не узнал об этих ее поблажках, уступках в обмен на копеечные обещания, которые не стоили и копейки.
Аня знала всех жителей парадного, некогда отремонтированного папой в подарок маме. Это и была ее настоящая семья. В его отделанных приятным мрамором недрах гнездились жизни, с удовольствием проливавшие на нее свои истории и сочувствие. Что ей было нужно еще, если возможности ей давали дома?
На первом этаже жила респектабельная пожилая пара: он – авиационный конструктор и испытатель, и она – его жена. Она красила волосы, но несколько небрежно, и лак у нее на ногтях всегда облупливался, а он был вечно моложав и подтянут, хотя и с брюшком лет. Их сын уехал учиться в Америку, женился там, и они оба от тоски по нему угощали девочку сладостями и иногда дарили глупые книжки. Ей нравилось разглядывать одежду авиаторши. У нее много красивых когдатошних вещей, зимних пальто-букле с меховыми ондатровыми воротниками, лакированных туфелек и бирюзы, а у него в серых глазах всегда виднелся далекий горизонт, и Анюте нравились его сказки о полетах к вершинам человеческого духа. А еще у него в животе размножался рак, о чем его жена сказала по телефону их сыну в Америку, и сказала слово «два месяца», съев одновременно всю помаду со своих губ.
Они, эти космонавты, обожали папу, Павла.
Они, эти космонавты и другие обитатели подъезда в мраморе, не любили маму, Нору.
Она была для них той самой гнильцой, которая досадно пачкает дни.
Он был для них тем самым простым и понятным человеком, на котором держится жизнь.
Они комментировали.
Подбирали слова.
Ни Нора, ни Павел никогда не замечали их приветствий, взглядов, оценок. Они не знали их имен.
Просто проскальзывали мимо, кивая головой в ответ.
Незаметно, отдав им Анюту в дочери, в слушательницы, в наследницы.
На втором этаже жил бывший дипломат с европейским ладным личиком и по привычке наглаженными воротничками. Он жил один в просторной квартире, работал, как он признался Анюте однажды в лифте, советчиком важных людей, его квартиру периодами наводняли грудастые молодые девки, отчего по никчемной теперь привычке очень расстраивалась жена бывшего летчика. Аня слышала, когда ждала машину, которую отправил за ней папа, что одна из этих девушек, студентка еще, родила бывшему дипломату мальчика, которого тот признал и даже дал ему свою фамилию. А как у испытателя после смерти обнаружится неучтенный наследник, – страшилась его почти вдова, – как я буду жить, где хранить свои букле? Аня множество раз видела бывшего дипломата навеселе с цветами в хрустящей обертке, со свертками, но никогда не видела мальчика, на что первые месяцы искренне надеялась.
Почему мальчик дипломата здесь не живет? – спрашивала Аня у папы.
Павел объяснял ей, как есть, как нет, потом опять как есть, что это его мужское счастье, что до этого у него были одни девки, и от законной жены тоже, но они уже давно расстались с женой, потому что одни девки. Аня супилась. Папа обещал брата. Аня супилась еще больше. Мальчик живет с мамой, – объяснял Павел, – а дипломат, когда придет час, выведет его в люди.
А меня кто выведет в люди, – напускно приревновала Аня.
Конечно, я, – попался Павел.
Дипломат нравился Норе. Она любила, когда мужчины выглядели респектабельно.
Павел брезговал дипломатом за изысканность и манеры, которые нравились Норе.
Валя убивалась по судьбе мальчика. Она чуяла в этой истории призрак Диккенса, которого она никогда не читала, но видела в кино. Безотцовщина вместо интернета, голод вместо сбалансированного питания из злаков и бифидобактерий, обноски вместо всего того, что счастливый престарелый отец в состоянии купить по своей карточке из бумажника.
Да он все ему завещает, – сказал как-то Павел, проходя мимо кухни, где Валя исполняла свой плач по внебрачному дипломатическому сыну.
Ему будет нечего завещать, – отчего-то сухо и жестко сказала Нора, также проходя мимо кухни, и оба к выходу, к точке собственного преобразования, он – в коммерсанта средней руки, она – в реставратора-перфекциониста.
На третьем этаже жили они: Павел, деловой человек от науки, балагур и добряк, Нора – выдрюченная фифа, которая ни слова в простоте и как только он с ней уживается, Валя – домработница с Украины, у которой там дочь, мужнина могила, старики-родители, деревенские, он глухой, она слепая, и Анютка – чего с нее взять, молодая, перебесится, там посмотрим.
На четвертом, над ними, жила дочь известного поэта-песенника советского времени. Она пила. Разводила кошек. Сдавала бутылки. Занимала деньги. Лежала около квартиры на мраморном пашином полу, описанная, с открытым ртом, утыканном зловонными редкими зубами. Аня ее любила за непохожесть ни на кого из близких и только ей одной рассказала, поднявшись в ее полузвериную нору, что у мамы есть подруга по имени Рита, симпатичная, Анюта видела ее фотографию в телефонном окошечке, что папа из-за этого хочет маму бросить, что Анюта думает, что они могли бы с Ритой подружиться, но ее усылают в Италию, наверное, на год, потому что она здесь мешает и маме с Ритой, и папе. Но папа ее любит, она мешает ему временно, пока он разбирается с мамой. И она поэтому уедет.
Галина Степановна – так звали дочь советского поэта – выслушав это, пожевала губами, покачала головой и стала рассказывать Ане о настоящем Отце народов, о Его сыне и дочери, а потом о светлом времени, когда песня помогала людям мечтать и быть выше. Она уверяла Анюту, что в те времена из-за Риточек не отправляли детей к чужим людям, да и вообще никто не позволял себе жить от чувства, потому что барчуков поубивали, а небарчуки имели другие занятия. Аня обожала эти рассказы. Она хотела бы Галину Степановну в мамы или в бабушки, и та даже подарила ей однажды брошку, на которой вместо женского профиля был профиль усатого мужчины.
Это медаль, – уточнила Галина Степановна.
У Анюты не было бабушки. Бабушка с папиной стороны была мертвой и не могла ничего рассказывать, а с маминой – до рассказывания допущена не была. Нора злилась на нее, и сообщала ей об этом таким завуалированным способом – не пуская с рассказами к Анюте. Так вот Анюта и осталась без бабушкиных сказок, а Павел – без тещиных блинов, отчего кручинился, потому что привычным движением пытался в нориной матери нащупать свою Розочку, пускай даже московского, а не одесского колорита. Но Нора Павла тоже оставила без сказок, пускай даже еврейских народных, и без блинчиков, и без фаршмака, в котором он знал толк еще с детских одесских времен.
Папа заходил в Анину жизнь какими-то обрывками, клочками своей жизни. Но она чувствовала полезность и даже необходимость этих краешков и горбушек. Папино имя было паролем, пропуском, когда она говорила «папа» или «мой папа», ее сразу пропускали туда, куда она шла. Зачем ей была нужна мама, Нора, она понимала неотчетливо. Но вот зачем ей был нужен папа, Павел, она знала железно. Чтобы уйти с уроков – «папа просил». Чтобы взять дома любую вещь или деньги без объяснений – «папа сказал». Чтобы получить что угодно, нужно было договориться с папой, а он так любил ее улыбки, громкие поцелуи в щеку и сильные-пресильные объятия и так не любил ее слез, ее страданий.