Отнимут грудь, – плакала Заюша, – мне страшно умереть и страшно до этого оказаться уродиной с искалеченным телом.
Нора плакала полдня. Она собирала Анюту в Италию, но ей до этого было мало дела. Она периодически выбегала из дома на встречу с какими-то жадными накопителями полотен, перекупщиками картин, питающимися старушечьим зловонным барахлом, коммерсантами, алчущими сварганить фамильное гнездо из обломков чужих особняков и жизней. Вот такая причудливая выдалась неделя перед Анютиным отъездом, но Нора все время плакала, ловя на себе всеобщий изумленный и растроганный взгляд.
А если Заюша умрет, что это будет означать?
Она много раз пережила это как видение, плакала в одну ночь до рвоты, а под утро у нее сделался жар, и из тела, длинного, темного, худощавого, отовсюду, откуда только можно, полилась кровь.
Она не сказала никому.
Он, конечно, все заметил, но не спросил у нее и на этот раз совсем не посочувствовал, показно беспокоясь за дочь, которая оказалась, как сказала бы его покойная Розочка, между двух огней.
Нора была в бреду почти сутки. Не обращаясь ни к кому за помощью, не нуждаясь ни в чьем участии.
Прости меня, девочка, что у тебя такая нескладная мать, – шептала она сквозь жар Анюте, которая была в душе только рада такой свободе и бесконтрольности перед отъездом.
Норе в лихорадке мерещилось, что стены дома стали прозрачными, и в квартиры пришли какие-то люди, может быть, прежние жильцы. В их квартире расположилась семья инженера, строящего мосты. Он сидит в чистой сорочке за обеденным столом, а его жена наливает ему бульон с клецками, а налив обнимает его со спины, застыв с выражением советского счастья на советском лице.
А этажом ниже службовец, спустив подтяжки, почесывает свое волосатое «это» такой же волосатой ручищей и разговаривает со своим сослуживцем о вчерашнем дельце профессора такого-то, который во всем это вот.
А вот на четвертом отец Галины Степановны с композитором сочиняют песню для прекрасного кинофильма, они наигрывают мотивчик, весело гогочут, а Галинина мать с высоким светлым пучком, одетая в сарафан с маками, вносит в комнату вазу, а в ней и яблоки, и гранаты, и виноград.
Осень, осень, – бормотала Норочка, – а как дожить до нее?
Он, засыпая на кожаном диване в своем кабинете, тоже немного прибаливал, познабливал. Вдруг пугался болезней, будущей немощи.
Он прогонит Нору и будет стареть один? Или с молодухой? Он боялся молодух. Он вслушивался в тиканье часов на своем столе и воображал, кем бы он мог быть, если бы не новые времена. Кем бы он предпочел быть: маленьким богачиком, катящимся калачиком, вечно таящимся в тени, или, к примеру, большим начальником в большом государственном кабинете с Дедушкой на стене.
Он, конечно, хотел работником.
Он все время ощущал нынешнюю жизнь как не свою.
Словно ошибся дверью.
Ненастоящую, хлипкую, бумажную, которую порвет любым ветерком и намочит любым историческим дождиком.
Это все дурная декорация – эта квартира, работа, Нора. Он ежился и даже иногда плакал.
Нора сказала о своей беде только Риточке.
Риточка посочувствовала, ощутив от этой новости небывалое душевное неудобство.
Нора годится ей в матери, она почти старуха, ее подруга болеет раком груди, зачем ей, Риточке, дышать этим воздухом?! Да и сама она, кажется, уже заболевает. Слишком худа, слишком бледна, слишком запуталась во всем. Но завтра начнется второе действие, утешала себя Риточка, и мы увидим новых героев.
Нора ничего не заметила. Они пила риточкино сияние, риточкину теперь уже кажущуюся легкость, она любовалась ее немного птичьим профилем и по-детски утыкалась носом и черными кругами вокруг глаз в ее полудетское острое плечико.
Я думаю, ты бы очень понравилась моему Павлу, – сказала Нора уже на пороге, уходя домой. Ему сейчас очень не хватает кого-то, кто его бы радовал. А ты – радость.
Риточка не осмелилась ей сказать.
Нора опять ничего не заметила, ни легкого риточкиного замешательства, ни опустевших слов прощания.
Она побежала домой, она уже и так опаздывала, она была перед всеми виновата, прежде всего за то, что совсем уже не могла жить.
А, привет-привет, заходите, заходите.
Он как будто делал что-то еще, водил руками по столу и копался в тумбочке, он морщил брови, направляя взгляд куда-то в сторону, совсем мимо вошедшей Риточки, о приходе которой ему доложили, и он подготовился как следует, смазал свою внешность перед зеркалом лаком и помадой, распорядился не соединять с кем попало и сделал многое другое, что приличествует хомяку-пауку, расставляющему свои сопливые ловушки поперек всех известных ему проторенных путей.
Так вот вы какая!
Риточка видела Норины звонки и послания, пока ехала сюда, но не ответила, отчетливо осознав высочайшую концентрацию плутовства, если не сказать больше – преступления, в каждой секундочке своих действий. В каждом утекающем моменте. Течь они, наполненные искрящимся перебродившим зельем измены, будут до того самого момента, пока она не выйдет из кабинета Паука, прикрыв за собой дверь в это событие знаменитым прошедшим временем, когда можно будет уже по факту самостоятельно расставить акценты, повернуть острие деталей в нужную сторону.
Она что, плохо поступила?
Ни-ни-ни!
Она понимала и даже чувствовала, что Нора из-за нее принимает разладову муку, но разве семейный лад представлялся для нее меньшей мукой? Муж-индюк (ныне паук), дочка – плоская дура, двойственная натура, антикварщики с лицами бакалейщиков, задохшаяся реставраторская жизнь, с основным акцентом на корне «вра». Та, Норочка в норочке, старела бы, организм ее не выделял бы больше молекул радости, пузырьков возбуждения, прозрачные оболочки ее клеток не напрягались бы от протеста, не вибрировали от нетерпения все сменить, изменить, разменять. От нее стало бы потягивать затхлостью, болотцем, а так она, Риточка-на-ниточке, впрыснула в нее огонька из ларька, дала глотнуть будоражащего. Да подобные впечатления стоят нынче целое состояние в клиниках для барышень, утративших способность самостоятельно булькать!
И она еще виновата?
Но у нее своя траектория, она подарила, дала огонька, прикурить, она не хапнула, не нажилась, и теперь просто летит по своей орбите, а не предает, просто продолжает путь, а не одалживает чужую жизнь, чтобы подкормить свою.
Он, конечно, решил соблазнить ее.
Вот оно, самое блестящее решение, которое подарили ему обстоятельства и косвенно Петр Кремер, нередко умеющий колдовнуть в нужную сторону. Кремер ведь еще в Другом Городе навел его на эту мысль, а теперь вот и выставку придумал, чтобы колдовство могло осуществиться! Во талантище!
Он соблазнит ее обязательно.