Генерал | Страница: 46

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Герсдорф задумчиво выпустил голубую струйку дыма.

– Увы, генерал прав: сложившаяся ситуация опасна и для нынешнего положения – и для исхода войны в целом…

Стази слушала, почти не веря своим ушам: перед ней были другие немцы и другие русские. Как, откуда появились эти советские генералы? Если они были такими всегда, то как выжили? Или это эмигранты? Такой правильный, почти забытый в России русский язык… Как завороженная, она смотрела на тонкие длинные пальцы с неправдоподобно округлыми ногтями, обхватившие простой подстаканник, – и снова проваливалась во что-то домашнее, родное, тургеневские террасы, белые платья, запах гелиотропа на лиловом закате…

Из этого сна наяву ее вырвал стук захлопнувшейся двери и громкий голос вошедшего:

– Вот, смотрите на голубчика – еще и медальку нацепил, припрятал, пащенок!

Стази повернулась вместе со всеми и увидела рослого парня с наглым, какие нравятся недалеким девушкам, лицом. Он посмотрел на Стази твердым взглядом и нахально буркнул:

– А я что? Я извиняюсь. Ничё ж плохого, классная баба, чё такого-то?

Русские усмехнулись и скользнули глазами по Стази, немцы же, кроме подвижного офицера, остались совершенно равнодушны.

– Да черт с ней, с бабой, – вмешался приведший парня. – Вы посмотрите, то… господин комендант, какая медалька на нем! Ведь приказано все сдать было! – И он потянулся к груди парня, где действительно высверкивала серебристая медалька.

– Отвянь! Не ты мне ее давал, не тебе и снимать. Я ее кровью заслужил, а за наших ли, за немцев – это невелика разница!

– По уставу лагеря не положено ношение советских наград, – почти устало заметил Трухин. – Снимите и отдайте мне, Васильев.

Парень нехотя отцепил медаль и передал ее генералу, награда пошла по рукам, но, видимо, все видели подобное уже не раз, и только ради вежливости подвижный немец подал ее Стази.

На ладони у нее оказался тяжеленький, еще теплый кружок с изображением трех летящих самолетов наверху и надвигающегося на смотрящего танком. И опять, как в дурном сне, что-то очень знакомое вспомнилось Стази при виде этого танка. Но воспоминание так и не приняло форму, и она передала медаль Трухину.

Тот уважительно взвесил ее на узкой ладони и положил в нагрудный карман.

– Да, любили солдаты этот танк в финскую, любили…

– Т-28, если не ошибаюсь? – заметил подвижный по-русски, проявив неожиданное знание. – Кажется, ваш поэт Твардовский писал….

И тут Стази вспомнила. Да, именно этот танк видела она в виде блестящего макета-подарка в огромной квартире где-то на Лесном, куда они однажды ходили с отцом совсем незадолго до его исчезновения. Она вспомнила и серый, мрачный, только что построенный для важных людей дом, и сухощавую молчаливую хозяйку, и горничную с белой наколкой, запах мастики, вальяжного генерала и мальчишку, не то сына, не то воспитанника, помладше ее, с широко расставленными бедовыми глазами… И главное, танк, за который все пили тогда. И имя генерала, автора этого самого танка, неожиданно всплыло в памяти Стази, словно произнесенное ровным отцовским голосом.

– Это же Николая Всеволодовича танк!

На ее растерянное восклицание никто не обратил внимания, но она вздрогнула, обожженная неожиданно синим слепящим, как вспышка, взглядом высокого генерала.

12 июня 1942 года

Милейший Штрикфельд, вероятно, то ли и впрямь был неизлечимо заражен русскими привычками, то ли на него произвел впечатление трухинский чай в Циттенхорсте. Свой день рождения он тоже решил устроить на русский лад, благо подвернулся лейтенант Блоссфельдт, который раньше был управляющим отелем «Рим» в Риге. Лейтенант пообещал устроить все по высшему разряду а-ля рюс. Разумеется, приглашены были и видное русское офицерство, включая Благовещенского, Трухина, Закутного и еще несколько человек из Вустрау. Из немцев предполагались Гелен, Рённе, Герре, Герсдорф, Альтенштадт и даже граф Штауффенберг [112] , то есть почти все единомышленники по ОКХ, оппозиционно настроенные к восточной политике и готовые действовать на свой страх и риск на основе полученного опыта.

К шести часам Трухин все в том же поношенном мундире и в сверкающих юфтевых сапогах – хорошие сапоги были его слабостью, и сейчас он не очень сопротивлялся предложению пронырливого каптенармуса лагеря, вызвавшегося достать ему «настоящие генеральские сапоги».

– Только не прусского образца, – хмыкнул Трухин.

– А то! Понимаем, господин генерал, – в тон ему ответил каптенармус и действительно достал где-то шикарные, нежные, невесомые и сияющие высокие кавалерийские сапоги. Разумеется, они были не по форме, но с формой в будущих русских соединениях дело пока обстояло туманно.

Для праздника выбрали лучшую гостиничку, и вошедший с Лукиным Трухин был неприятно удивлен обилием расшитых полотенец, каких-то горшков, подсолнухов и гуслей, развешенных по стенам.

– Они, верно, русскость путают с хохляндией, – фыркнул Лукин.

– Нет, просто никогда не были у Донона, – только глазами позволил себе улыбнуться Трухин, не вовремя вспомнив, что и сам Лукин у Донона, разумеется, бывать не мог.

Настроение царило игривое, что вполне объяснялось успехами на фронтах, и Трухин впервые за многие годы вдруг почувствовал себя легким, как на московском студенческом балу. Жаль, что не предполагалось дам, – он с удовольствием потанцевал бы, в конце концов, отец танцевал в собраниях, будучи куда старше его, нынешнего, сорок пять по меркам сегодняшнего мира еще не так много.

Как ни проницателен был Трухин в отношении своих внутренних движений, но эту свою вдруг появившуюся легкость он совсем не связывал с увиденной некоторое время назад петербуржской барышней. Безусловно, она была хороша той отстраненной, чуть суховатой и чуть горькой красотой, какой отличаются жительницы бывшей столицы, но красивых женщин на своем веку Трухин перевидал немало. И переводчица занимала его только своим вырвавшимся восклицанием о его давнем друге, всегда бывшем для Трухина почти зеркалом. Неужели она знакома с Кокой? А почему нет? Последний свой визит в новомодное чудище советской архитектуры Трухин хорошо запомнил по тому своему ощущению, которое мучило его до сих пор. Ему казалось, что на все он смотрит словно бы через стекло, идеально прозрачное, но ледяное. Он видел и знал, что Кока ничем вроде бы не лжет себе, что он вполне искренен и даже не побоялся взять на воспитание сына своего расстрелянного шурина-троцкиста. Но как он мог радоваться и отдавать свой талант тем, кто уничтожил его Россию? А ты? Ты сам? Разве ты не воспитываешь тех, кто будет когтями и зубами защищать, если что, это уничтожившее все человеческое вокруг новое отечество? «Нет, – твердо ответил тогда он себе. – Я не создаю нового, я ни на йоту не отступаю от давно пройденных задов, хотя меня и трудно поймать на этом, я не даю им в руки оружия новизны. А Кока дает. И радуется этому. А радуется ли?» И Вера была тогда грустна, и в ее взгляде он увидел то же стекло. Какого черта они все влезли тогда в эту кашу?!