— В кино, наверное.
— А почему вы спрашиваете?
— Потому что при вспашке все зависит от первой борозды. На какую глубину пахарь загонит плуг в самом начале, на ту он все поле и вспашет. В нашем деле я тоже пахарь. Сейчас ты поймешь. Вот я сел писать тот роман, и тут как раз умер Суслов. В «Правде» некролог и сообщается, что умер от диабета. Я — в библиотеку, тогда же не было Интернета. Беру Советскую энциклопедию, там сказано: Суслов Михаил Андреевич, советский партийный деятель, родился в тысяча девятьсот втором году, в таком-то году занимал такую партийную должность, в таком-то следующую, повыше. Сейчас я подробностей не помню, но там всё его восхождение до секретаря ЦК. Я снял копию с этой страницы и поехал в Квинс к Лене Дондышу. Леня гениальный врач, он мне за два часа составил полную историю болезни Суслова и показал, как с помощью своей сахарной болезни Суслов прятался в кремлевских больницах от сталинских чисток и как у него сахар повышался каждый раз, когда снимали то Маленкова, то Хрущева. То есть Суслов эти заговоры инспирировал, а сам тут же ложился в больницу, пережидал и взлетал еще выше. Понимаешь? Так я прорабатывал каждый эпизод и каждый характер. В том числе твоего отца.
Я опешил:
— Откуда вы?.. Как вы узнали, что я…
Он усмехнулся:
— Я тебя жду уже двадцать лет. Как ты думаешь, почему я тебе только что рассказал, как попал в Дом кино на первое заседание межрегиональной группы депутатов? Потому что там Сегеля встретил? Нет, потому что я там с тучей народа познакомился — с Гдляном, Ивановым, Карякиной, даже с Ельциным. Ты помнишь, у меня в романе твой отец Галину Брежневу допрашивает по делу о бриллиантах? Но я же выдумал эти допросы! А оказалось, они совпадают с ее допросами у Гдляна! Я уникально счастливый автор! В первом романе я выдумал следователей, которые копают узбекское хлопковое дело, во втором — как они допрашивают Галину Брежневу. И вдруг встречаю их в жизни — Гдляна и Иванова! Глазам своим не поверил и тупо говорю Тельману: «Можно я вас потрогаю? Я же вас сочинил!» Короче, с их помощью я тогда побывал в прокуратуре и выяснил, кто занимался расследованием смерти Цвигуна. Поэтому, когда ты по телефону назвал свою фамилию… Признайся: ведь вся эта съемка, интервью — только предлог для твоего приезда. А теперь колись по-честному: что тебя интересует?
Я понял, что скрывать мне нечего, и сказал в упор:
— Донесение Брежневу начальника разведки Генштаба Советских войск про выполнение приказа о ликвидации следователя Шамраева двадцать седьмого января тысяча девятьсот восемьдесят второго года.
— Я так и подумал, когда ты позвонил. К сожалению, старик, это донесение я тоже выдумал от первого до последнего слова.
— Но ведь это мой отец расследовал гибель Цвигуна и погиб в Восточном Берлине в январе восемьдесят второго! Вы только фамилию заменили! — сказал я в отчаянии.
Он отпил виски, посмотрел в сторону озера, где шумно всплеснула какая-то рыба, потом негромко сказал:
— Они должны были его ликвидировать… Понимаешь, если, по моей версии, это они ликвидировали Цвигуна, то как мог уцелеть следователь, который выявил истинных заказчиков его смерти?
— То есть вы ничего конкретного не знали и не знаете?
— Тогда не знал, а теперь знаю.
— Что?
— Если они до сих пор прячут документы о смерти твоего отца и генерала Цвигуна, то это они убили твоего отца. И значит, моя версия единственно правильная — Цвигун не кончал жизнь самоубийством.
Я расстроенно долил себе виски — меня не интересовали ни Цвигун, ни версия этого Мастера. Стоило лететь сюда десять часов из Москвы и еще три часа пилить на машине, чтобы узнать, что реальная гибель моего отца подтверждает его роман…
— Но тут есть еще один нюанс, — неожиданно сказал он.
— Какой?
— Ты помнишь, чем кончается роман? Твой отец стоит по ту сторону пункта «Чарли», то есть в Западном Берлине, и Аня Финштейн предлагает ему улететь с ней в Израиль. А он говорит: «К сожалению, не могу. У меня там сын». И это последняя фраза романа. То есть он знал, что если сбежит, тебя и твою мать упекут в мордовские лагеря или еще дальше. И он вернулся в СССР, хотя понимал всё, даже возможность смерти. Конечно, тогда я все это выдумал. Но вот ты стоишь — молодой, здоровый, кончил лучший в мире киноинститут, и даже имя у тебя такое же, как в моем романе! Так что давай помянем твоего отца. Ведь нас только двое, кто состоит с ним в родственных отношениях.
Мы молча выпили, и я невольно посмотрел на небо. Оно было усыпано яркими звездами, крупными, как орехи. И где-то на северо-востоке летел между ними мигающий огонек то ли спутника, то ли душа моего отца.
А утром обрушился такой ливень, что нельзя было даже подумать уехать по этим горным дорогам.
Мы сидели на крытой веранде второго этажа, слушали шум дождя и смотрели на серое озеро, заштрихованное летним ливнем. Вода громко шумела по крыше, рокотала в водопроводных трубах и яростно рыла землю на крутом спуске от дома к озеру. Мастер долго молчал, я тоже.
— Может быть, вам нужно работать? — сказал я наконец. — Я могу посидеть на той веранде и почитать.
— Да нет… Зачем мне работать? — проговорил он. — Что-то сыро стало от этого дождя… Знаешь что? Давай затопим камин.
Мы спустились на первый этаж, в гостиную к большому кирпичному камину, убранному кованой решеткой. Рядом стояла высокая, из двух кованых обручей поленница, доверху заполненная сухими дровами. Тут же был деревянный ящик со щепой и старыми газетами «New York Times» и «Новое русское слово». Мастер свернул одну из них жгутом и сунул в топку камина, сбоку положил несколько щепок, а сверху два сухих полена. Чиркнул десятисантиметровой спичкой, поджег газету. Через минуту загорелись и щепы, и полена, он подложил еще дров и смотрел в огонь.
— Поскольку твоя камера выключена, я могу говорить of the record, не для записи, — сказал он после паузы. — Когда я прилетаю в Москву на встречи с читателями или на презентацию новой книги, всегда среди публики находится кто-то, кто говорит: «А почему в своих книгах вы критикуете нашу страну? Вы не любите Россию?» Раньше я что-то лепетал, мол — «люблю отчизну я, но странною любовью», а потом вдруг встал один мужик и ответил за меня, он сказал: «Только человек, который по-настоящему любит Россию, может с такой болью писать о наших бедах и недостатках». Но честно тебе скажу, теперь, последнее время эта любовь сжимается, как шагреневая кожа…
Он умолк, ожидая, наверно, что я спрошу «как так?», «почему?». Но я молчал, и он продолжил, не отрывая глаз от огня:
— Конечно, Россия — хозяйка моей судьбы и всей моей жизни. Хотя я уехал от нее за океан, я думаю по-русски и пишу про Россию. И про Америку я пишу только для русских, не для американцев. У них своих писателей хватает. Но как долго можно любить кого-то, кто тебя ежедневно грабит? В России все мои книги каждый день абсолютно даром тысячами скачивают в Интернете, и сотни пиратских сайтов торгуют пиратскими аудиозаписями моих книг. А когда я заикнулся об этом в одном газетном интервью, когда сказал, что я-то — ты сам тут видишь — проживу и без российских гонораров, но при таких грабежах литературы в России больше не появится ни Толстой, ни Достоевский, знаешь, какие были комментарии в Интернете? «Ты, жидовская морда! Будь счастлив, что мы тебя вообще читаем!»…